Сибирские огни, 2007, № 5
АЛЕКСАНДР КОЗИН В ТОМ САМОМ ОКТЯБРЕ... не тяни, ладно? — долго, внимательно и просительно посмотрел на Таню, тяжко повернулся и, устало топоча, ушел по коридору. Хлопнула вдали дверь. Таня снова бессильно уронила голову к коленям. Вот оно. Настало. И никуда не денешься. Не было уже ни слез, ни сил. Все рушилось. Необратимо и непоправимо. Уже давно собран был большой фанерный чемодан. И военный вещмешок. Вот и все ее пожитки. Осталось только подхватить их, запереть дверь, спуститься вниз, доложиться управдому и ... И стать одной из многих. Уходящих. Уезжающих. Бегу щих. .. Но это было немыслимо и невыносимо. «Город освобождается от балласта, — слышались в эти дни там и тут странные, с неясной подлинной слова. — Чем меньше будет слабых и беспомощных, тем легче будет защищаться». И повсюду Тане казалось, что это ее, именно ее считают все слабой, беспомощной и бестолко вой. Балласт... Мешок с песком. Но песком хотя бы можно тушить зажигалки... А она? Она, небось, и винтовку-то не поднимет! И не важно, что в когда-то смешливых карих глазах давно поселились усталость и упрямство, а в углах губ легли две замет ные терпеливые морщинки. А руки... Ее тонкие, изящной лепки руки, которые так прекрасно и привычно смотрелись на клавишах рояля, на струнах гитары! Их было теперь не узнать. Сбитые, в шершавых мозолях, с обкусанными ногтями и поджив шими следами ожогов. Рытье рвов, заготовка дров, ночные схватки с зажигательны ми бомбами... Это так. Но какой из нее боец, если немцы все же окажутся здесь, в городе? Что она сможет? Что зависит от нее?.. И не страх даже, а гадливое, склизкое, темное недоумение все чаще просилось из закутков души. Таня не могла предста вить, что будет, когда на эти улицы, в этот— ее!— город ворвутся торжествующие фашисты. Собственная судьба не очень волновала ее, не думалось об этом. Но то, что чужие, ненавидящие все здешнее люди будут хозяйничать здесь, грохотать сапо жищами, глумиться над людьми, разорять их дома и без стеснения гадить на улицах — этого нельзя было осознать и— хотя бы мысленно— допустить. Об их порядках и манерах Таня была вполне наслышана из газет и радиопередач. Но куда страшнее были рассказы тех, кто видел это воочию. Жуткие подробности способны были ис требить веру в человека вообще. Это были изверги, распоясавшиеся уроды, не при знающие ничего человеческого в тех, на чью землю пришли. Их нельзя было ни в чем убедить. Только убивать. И казалось порой, что сошел с ума весь мир, и, чтобы уцелеть в нем, надо точно так же озвереть и оскотиниться... Эти раздумья, столь ошеломляющие и болезненные, то отступали и тускнели, то наваливались снова. А теперь, когда фронт был уже слышен, все труднее станови лось справляться с мрачными, щемящими предчувствиями. Спасала работа на ук реплениях и воздушные тревоги. Там требовались только терпение и выносливость. А раздумья лишь вредили и расхолаживали. И противны они были уже. Гудящая к концу дня голова распадалась на куски от усталости. Но стоило отдохнуть и остаться одной, как наплывали вдруг эти ноющие, зудящие, вопросительные мысли. А тут еще проклятый управдом! Не уснуть больше... Да и стеречься надо: теперь и днем бомбят. Уехать бы, в самом деле, забыть эту бредовую маету, не слышать взрывов, не видеть больше этих мерзостей, вздохнуть свободно... Да не забудешь. И не вздохнешь. Таня медленно, раздумчиво, как в полусне, поднялась и подошла к окну. Надо было что-то делать, надо было решаться... Но это пока выше ее сил, и она тянула время. Отодвинула тяжелые, перешитые из старых одеял, шторы, сощурилась на неяркий, смурной осенний денек и, опершись руками о подоконник, приникла лбом к холодному стеклу. Потом щекой. Уловила в стекле свой горящий вопросительный взгляд и отстранилась. Привыкшие к свету глаза заскользили по двору, такому родно му и такому новому теперь. Он облысел, как стриженный под машинку новобранец. Исчезли милые уютные закутки, заборчики, сарайчики. Не трепалось больше на веревках меж шестов мокрое белье. Да и сами эти шесты и перекладины пропали. Остались там. В мирном времени. Исчезла и половина деревьев. Старые раскидис тые липы, таинственно и зазывно шелестевшие листвой каждую ночь, в самый раз гар дурманящего цветения были спилены и увезены. Не стало и детской площадки с ее деревянной песочницей, качелями и теремками. Все это пропало за один день, когда Таня работала за городом на укреплениях. Утром ее поразила эта пустота. И длинная, глубокая— в человеческий рост— траншея, как грубый рубец, пересека ющая двор. Таня даже всплакнула. Коротко. Плакать подолгу она уже разучилась. Ею, как и всеми вокруг, уже овладела эта неумолимая, непреклонная логика войны. И в ее жестокой правоте Таня окончательно убедилась, когда на крыши и во двор стали падать немецкие зажигалки. От них горело все. Даже кровельное железо...
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2