Сибирские огни № 010 - 1990
Квадрат закатного солнца упирается в стену — лбом как бык, неподвижно, прозрачный тюль у открытого балкона колеблется, но не может поколебать упорства этого квадрата. Печально поют по-английски, как счастливы они: молоды, лю бят, и лету не видно конца, но они знают: пройдет жизнь, и месяцы лета станут коротки, а зимы удлинятся и в конце концов сомкнутся одна с другой без просвета. Правильная песня: печальная, как и должна быть песня о сча стье: ведь оно длится, длится, да и кончится же. А они так хотят его, счастья, все они — как Олеська. Это лишь мы, другие, понима ем : оно невозможно. — Осчастливить любимое животное, — сказал я из Шопенгауэ ра, — можно только в пределах его сознания и сущности. То же и с человеком: для каждого предрешена мера возможного для него сча стья. Чему вторит Владимир Соловьев: «Милосердие ко всем застав ляет меня желать всем высшего блага, но я знаю: оно состоит не в сытости, оно вне органического существования, поэтому доставить истинное спасение низшим тварям мы совершенно не в силах». — Низшим тварям! — с наслаждением повторил Феликс. Он вспрыгнул рядом со мной на подоконник, присоединяясь ко мне и к Владимиру Соловьеву. — Нет, мы не в силах доставить счастье низ шим тварям! — И захохотал злорадно, как Мефистофель. Олеська опустила ресницы, они дрожат, напугал Феликс бедную своими речами. Феликс это любит. Вот он отвел рукою тюль, встал лицом к закату — воодушевлен ный, запрокинув голову. Олеська тайным поглядом — сквозь блестя щую чащу ресниц, лицемерно опущенных, глядит на его профиль — гибкий тростник, прогнувшийся для лучшей устойчивости. Интерес но, действует это на нее? Я не ревную, мне интересно. Придет ее отец после нашего ухода — лоб, возведенный лысиной до макушки, упрямее квадрата настенного света, будет долбить ме тодично, высекая, как каменотес, ровный многоугольник ее судьбы — аккуратный постамент, на котором взойдет ее будущее. Он меч тает видеть ее врачом. Меня он мечтает не видеть вообще. Полоний. Его бы воля, он... А он уверен, что воля — его... И не сомневается. А Олеське остается лишь мягкой прокладкой простилаться меж зубьев двух шестерен. Я вас уверяю, она не страдает от этих деформаций. У Шекспира страдала, свихнулась, сломалась. Здесь — в жизни — уцелеет. Разумеется, она права, у Шекспира — натяжка. Ну что ж, она не лишена... Ей бы участвовать в лете — на равных с ветром, солнцем — ну, например: солнце жарит, ветер веет, Олеся бежит, земля родит, рас тения привстают на цыпочки. Органическое счастье слияния с при родой. И вот, вместо того, чтоб на солнечном ветру восполнять собой недостающее движение природы, она сидит, учит формулы. Нет, не лишена очарования. Может быть, сила и ее умишка как-то движет солнце и светила. — Ты уверена, что это — для тебя? — киваю я на учебник хи мии, на всю ее будущую медицину. Сам усмехаюсь: ну откуда ей знать, что для нее? Из нечленораздельного лепета ее воли отчетливо доносятся разве что самые общие «хочу» — растительные. Организм, возводящий свои первичные потребности в ранг категорического им ператива — «а как же!» Попробуй не по-ихнему! С годами задубеет до каменности папаши, и каждая морщинка на ее затвердевшем лице будет вещать: «а как же!». А как иначе. А пока робеет, сомневается. Стесняется. — Да, уверена! — говорит, набравшись духу, но тут же и пры скает, не выдержав и секунды, как гирю роняет из рук. — Да какая разница? — восстает, бунтует: ну чего пристал? — Если у меня нет талантов!
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2