Сибирские огни № 007 - 1990
дома, подожженного его «Матрешкой^. Пушкарев — «Толпу»3, белых и красных. Правдухин ходил вокруг костра, подбад ривающе покрикивал, посылал даже письма неизвестному «другу» о «взлетах и взмывах революции» и пренебрежи тельно сплевывал в огонь. «Суровая страна Сибирь! Не любит искусства... По эзия требует малявинских красок и ог ромных пламенных образов. А где они в Сибири?..»4 Костер разгорался. На огонек подхо дили новые люди. Березовский почему- то заподозрил, что в дальнейшем дрова стали поступать не с госсклада, плюнул и ушел (смех). А у костра не умолкали рассказы. Сейфуллина рассказывала о правонарушителе Гришке, о большевике Софроне, о красной гвардии. Иногда она вскакивала, становилась в позу и кри чала: «Застрамим Европу, товарищи!». Но о Сейфуллиной уже много сказано другими, и я о ней говорить сегодня не буду. Я считаю, что нужно говорить о тех, на ком наши критики не останав ливались. Я буду говорить о писателях в том порядке, по возможности, в каком они подходили к костру. У Глеба Пушкарева — в одном из луч ших его рассказов «Надо воротиться» — предВИКа говорит так: «Товарищи!.. По волжье голодает! Товарищи, да разве мы можем молчать!..» ПредВИКа этот в вечной суете, слово сказал — «и летит дальше... Слово бросил, пищу дал — лети дальше, оживляй новых, поддер жи...». Писатель часто с читателем об ращается по примеру своего предВИКа — «слово бросил — летит дальше». Ча сто кажется, что Пушкарев пишет кон спекты, что всерьез он только еще предполагает писать, но ему некогда, к тому же: «Товарищи, да разве мы мо жем молчать! Революция требует». И в печать идут конспекты. «Старое кон чилось — нового нет, а душа ищет его, рвется: дай его, дай! Люди обно вились: песни новые, сказки другие». Пушкареву не удались алтайцы. Пуш карев пишет о туземце так, как когда-то писали «кающиеся» дворяне о крестья нах. Я думаю, что этой «болезнью» каю щегося дворянина страдает не один си бирский писатель, когда подходит к изо бражению «туземца». Уж очень мы его жалеем, боимся обидеть, стараемся пред ставить как можно лучше. Я думаю, что туземцы не нуждаются в этой жалости. Туземца нужно давать стихийно и про сто, как стихиен и прост он сам. А то выходит уж очень неубедительно: «Дик Алтай. У него все свое: своя душа, свой склад, своя прелесть, простота. И народ свой: тихий, скромный, с прекрасной душой младенца, младенца гор». Хорошо показал Пушкарев только му жичонку — Никиту Куликова, до анек дота жадного и ограниченного, ничего не видящего дальше своей семьи, кра юшки хлеба и бабы. «Наше дело ма ленькое... Нам бы того... Прокормить ся...». Никита Куликов, нищий и голодный, убил старуху с целью грабежа (взял ме шок муки). Арестованный, на следствии, он, вспоминая убитую, крестится и гово рит: «Царство ей небесно. Може, ей луч- шае теперя...». С звериной цепкостью держится Ники та за семью. Сбежав из каталажки, он, как крот в нору, ночами таскает домой хлеб. Убил он старуху для того, чтобы накормить своих голодных детей, убил «без сердцов, а так...» (У Пушкарева во обще убивают «так», без злобы, без осо бой надобности.) Никита Куликов — цельная и живая фигура, созданная художником без на тяжки и фальши. «Надо воротиться», не сомненно, как я уже говорил, лучшая вещь Пушкарева. В других своих рас сказах писатель, к сожалению, часто говорит с ненужным смешком об очень скорбных и тяжелых вещах. Анекдоти ческий разрез, в котором Пушкарев по вествует о расстреле красных белыми, кажется неуместным, ненужным, как царапина на зеркале. Писатель много видел, он богат мате риалом, но серьезно проработать его не успел. Из тайги вышел Максимилиан Крав- ков и в рассказе из своих «Саянских скитаний» заявил, что ему, когда «кон чается пустыня... становится грустно...». Стихия Кравкова — тайга, простор, безлюдье. «Я волен, как зверь в этих ка менных задремавших дебрях». «Великое одиночество охватило меня, и как будто прибавилось мне еще свободы». Уйдя из тайги, он говорит: «Я вспоминаю пламен ное солнце, синий блеск взволнованной реки и беспредельную свободу таежных дебрей». Кравков не только любит и знает тай гу, но и умеет ее показать. Он рисует ее со всеми ее противоречиями. Она и же стокая, и добрая, и богатая, и голая. В ней живут честные и наивные, как де ти, тунгусы, рыщут хищные прииска тели — русские. В тайге режут челове ка за несколько крупинок золота, и в тайге тунгусы думают, что «великий грех — убить человека», и когда про ливается кровь, память об ней навсег да остается у племени... «Вырастет но вый лес на иссохших гарях, умрут старики, и за соболями отправятся мо лодые охотники, а убийство по-преж нему будет жить в их беседах». Тун гусам органически противно убийство. Они поднимают руку на себе подобно го в исключительных случаях. Кравков рассказывает, как однажды племя бы ло вынуждено казнить одного из сво их охотников, испорченного «водой, ко торая жжет». Приговор привести в ис полнение поручили старухам, так как они все равно скоро умрут. Кравков берет на свои полотна людей сильных, смелых. Он берет охотника, вырезавшего пучок шерсти со спины у спящего зверя — сохатого. Кравкову для его рассказов нужны сильные одиноч ки. Человека-одиночку Кравков всегда противопоставляет стихии и коллективу. В этом, собственно, Кравков весь. Сов ременность во многих его вещах подши та белыми нитками. Начинается, напри мер, рассказ с того, что его действую щие лица выходят из сельсовета и от-
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2