Сибирские огни, 1989, № 10
кования ужасов? Нет, они — гимн под линно глубокому, истинному чувству, пе ред которым бессильна даже смерть. И если поэт для его воспевания прибег к столь сильному средству воздействия, как любовь из-за гроба, это его право. В стихотворениях 1829—1830 годов «Ночь I», «Ночь II», «1830. Майя. 16 число», трех, как раньше говорили, пьесах с одинаковым названием «Смерть» поэт грустит о бренности бытия, рисует страш ные, натуралистические картины распада живой материи (хотя и приснившиеся) и ропщет на творца за то, что он обрек че ловека на страдание и умирание. Эта ме тафизическая мысль скоро приводит его, однако, к более сложному пониманию цен ностей земного бытия: «Боюсь не смерти я. О нет! Боюсь исчезнуть совершенно». А в эпическом, светлом стихотворении «Зем ля и небо» он явно отдает предпочтение земным радостям, как бы отходя от мрач ных видений устрашенной фактом неиз бежной смерти юности. Как землю нам больш е небес не любить? Нам небесное счастье темно; Хоть счастье зем ное и меньше в сто раз, Н о мы знаем, какое оно. ....................................................... I . • Страшна в настоящ ем бы вает душ е Грядущ его темная даль; Мы блаж енство ж елали б вкусить в небесах, Но с миром расстаться нам ж аль. Мистические мотивы в данных стихах, навеяные юношескими преувеличенными страданиями либо «модой», окончательно никогда не уходят из творчества поэта, но со временем лишаются элементов наигры ша, становясь либо чисто литературным приемом («Тростник», «Русалка», «Мор ская царевна», «Дары Терека»), либо сви детельствуя о подлинном трагизме лер монтовского мироощущения. Упадниче ские мотивы нередко переплетаются у Лермонтова с реалиями его житейской и духовной биографии — разочарованием в дружбе, любви, возрастающим одиночест вом. «И как преступник перед казнью, ищу вокруг души родной», «Я в мире не оставлю брата»— это строки не случайные, в них тоска по деятельной, исполненной высокого смысла жизни, которая бы нахо дила отклик и понимание у современни ков. Но понимания не было, и гордая на тура поэта вновь облекалась в неприступ ный панцирь: Я не хочу, чтоб свет узнал Мою таинственную новость; Как я лю бил, за что страдал. Тому судья лишь бог да совесть!.. Им сердце в чувствах даст отчет; У них попросит сож аленья: И пусть меня накаж ет тот. Кто изобрел мои мученья; Укор невеж д, укор лю дей Душ и высокой не печалит; П ускай шумит волна морей. Утес гранитный не повалит; Его чело м еж облаков. Он двух стихий ж илец угрюмый, И кроме бури да громов Он никому не вверит думы ... В стихотворении, конечно, заключен конгломерат чувств — здесь и гордая по за, и претензия на автономность, независи мость поэта от толпы, и глубоко челове ческое скрытое страдание, которым, дей ствительно, не с кем поделиться. Любо пытно, что бог здесь по сути уравнен с совестью. Мне кажется, в этом плане лишь стоит понимать «религиозность» поэта. Когда он в своем гневном реквиеме на смерть Пушкина восклицал; «Но есть и божий суд!..» — это был жест отчаяния (кстати, он подтвержден и документально — поэт набросал эти 16 строк после горя чего спора с Н. А. Столыпиным, пытав шимся защищать Дантеса), обращение за возмездием к небу, поскольку больше ж а ловаться некуда. Конечно, как всякий творческий, рефлек сирующий человек, Лермонтов (кстати, как и Пушкин) был суеверен, но это суе верие, действительно, скорее свойство поэ тической натуры, любящей испытывать судьбу, уповать на удачу, даже порой впадать в авантюризм, лишь бы не вести серое, благополучненькое существование. Разумеется, кроме этого, бог в культур ном ареале той эпохи — вместилище мо рали, гуманистических традиций, питаю щих искусство. Таков был поэтический язык времени, без которого обойтись было нельзя. Потому и три «Молитвы» Лермон- — это припадение и причащение не обязательно к алтарю и богу, а ко всему светлому, чем полнится и о чем тоскует душа; В минуту жизни трудную Томится ль в сердце грусть: О дну молитву чудную Твержу я наизусть. Есть сила благодатная В созвучье слов живы х, И дышит непонятная. Святая прелесть в них. С душ и как бремя скатится. Сомненья далеко — И верится, и плачется. И так легко, легко... Какую молитву твердит поэт — здесь даже не сказано, как и то, к кому она обра щена. По сути поэт молится какому-то свое му светлому воспоминанию, которое уте шает его в трудные минуты и пробуждает в душе светлые чувства. «Созвучье слов живых» — опять же не обязательно ка кой-то псалом, это может быть любая трогательная мелодия — когда слова да же не столько произносятся, сколько мыс лятся или звучат в глубине сердца. Сила же очарования лермонтовского художест венного слова такова, что само стихотво рение становится своего рода молитвой. И если вам тоже тяжело почему-то сос редоточиться, прочтите «наизусть» или про себя эти строчки, и вы почувствуете то же облегчение, что и верующий после свершения очистительной молитвы. Но есть у Лермонтова еще одно стихо творение с тем же названием, которое своей какой-то непостижимой интонацией, словесной музыкой, совершенно ориги нальным размером-ритмикой создает впечат ление новой молитвы, которой поза|Видо- вало бы само Евангелие. Речь идет о стихотворении, посланном в письме М. А. Лопухиной в феврале 1838 г. «Посылаю Вам стихотворение,— писал Лермонтов,— которое случайно нашел в моих дорожных бумагах, оно мне довольно-таки нравится, именно потому, что я совсем его забыл». Есть, однако, большие основания предпо лагать, что письмо адресовано сестре М. А. Лопухиной — его вечной любви Варваре Александровне. К тому времени
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2