Сибирские огни, 1989, № 10
ПИЮ мировоззрения самого Лермонтова. Как Демон, он от горьких сомнений и по давления собственных порывов пришел к «отрицанию духа и миросозерцания, выра ботанного средними веками, или, еще дру гими словами,— пребывающего общест венного устройства» (В. П. Боткин. Пись мо к В. Г. Белинскому от 31 марта 1842 года). и проклял Д ем он побеж денны й Мечты безум ны е свои, И вновь остался он, надменный, Один, как преж де, во вселенной Б ез упованья и лю бви!.. Строки эти на какой-то момент отража ли настроение и самого Лермонтова, на растающее разочарование и индивидуализм которого приходили во все большее про тиворечие с окружающей жизнью. Можно сказать, что такой художник, как Лермон тов, в любую эпоху был бы и с небом, и со всеми в гордой вражде, потому что таким он уродился, такой он поэт — на зывайте его, как хотите, «поэтом сверх человечества», титаном, Прометеем. Неда ром он взял в «Демона» строки из своей юношеской эпитафии; «Они не созданы для мира, и мир был создан не для них». «ИЩУ ВОКРУГ ДУШИ РОДНОЙ» Даниил Андреев пишет в своем тракта те «Роза мира»: «Лермонтов до конца своей жизни испытывал неудовлетворен ность своей поэмой о Демоне. По мере возрастания зрелости и зоркости он не мог не видеть, сколько частного, эпохаль ного, человеческого, случайно-автобиогра фического вплелось в ткань поэмы, снижая ее трансфизический уровень, замутняя и из мельчая образ, антропоморфизируя сю жет. Очевидно, если бы не смерть, он еще много раз возрашался бы к этим текстам и в итоге создал бы произведение, в ко тором от известной нам поэмы осталось бы, может быть, несколько десятков строф. Но дело в том, что Лермонтов был не только великий мистик, он был живущий всею полнотой жизни человек и огромный — один из величайших у нас в XIX веке — ум. Богоборческая тенденция проявля лась у него поэтому не только в слое мистического опыта и глубинной памяти, но и в слое сугубо интеллектуальном, и в слое повседневных действенных проявле ний, в жизни. Так следует понимать мно гие факты его внешней биографии: его ку тежи и бретерство, его юношеский раз врат — не пушкински веселый, а угрюмый и тяжкий, его поведение с теми женщина ми, перед которыми он представлял то Пе чорина, то почти что Демона, и даже, мо жет быть, его воинское удальство» (см. «Новый мир», 1989, № 2 ). Я не думаю, что исключение из поэмы «частного», «человеческого», «случайно автобиографического» обеднило бы поэму. Лермонтов как раз много бился над тем, чтобы абстрактный сюжет наполнить жиз ненными реалиями, потому и перенес дей ствие поэмы на Кавказ, ввел новые пер сонажи — отца Тамары Гудала, ее жени ха — «властителя Синодала» и пр. При этом он, действительно, убрал из поэмы некоторую бытовую, заземленную конкре тику. Введенные же персонажи возвысил до романтических фигур. Так ему, очевид но, представлялось легче соединить зем ные и небесные лица. Что касается мистицизма Лермонтова, то, действительно, его стихи, в особенно сти юношеского периода (1829—1832 го ды), полны мотивов смерти, русалок, бе сов и прочей чертовщины. Конечно, все это можно отнести за счет обычных юно шеских любовных томлений — кто не ста вит в этом возрасте любовь и смерть в один ряд? Отчасти эти мотивы можно объяснить влиянием Байрона, Шиллера, других немецких романтиков, переводов из них Жуковского, где темы смерти, загроб ной жизни и пр. встречались в изобилии. Но бесспорно, конечно, что интерес Лер монтова к проблемам жизни и смерти, мистическим явлениям объяснялся скла дом его характера, мировоззрением. Причем мотивы эти очень устойчивы. Вот, скажем, в стихотворении 1829 г. «Письмо» поэт жалуется на то, что умирает, а воз любленная никак не приходит к нему. Ну, что ж, тогда, может быть, он навестит ее «оттуда» — в ее счастливой жизни с но вым возлюбленным и смутит ее радость своей призрачной тенью? Это, так ска зать, не более чем предположение, маль чишеская угроза. И недаром на рукописи повзрослевший поэт позднее напишет: «Это вздор». Однако, «вздорные» юноше ские переживания не были забыты, о чем свидетельствуют позднейшие стихотво рения «Госгь» (быль) и «Любовь мертве ца». Последнее уже написано в марте 1841 г. и, как все произведения этого пе риода, являет собой образец глубины и отточенности мысли, техники стиха. Лю бовь мертвеца дышит той же страстью, обожанием и ревностью, как и живого че ловека, и эта сила, казалось бы, и реаль ного чувства, заставляет шевелиться воло сы на голове: Без страха в час последний муки П окинув свет. Отрады ж дал я от разлуки — Разлуки нет, Я видел прелесть бестелесны х И тосковал. Что образ твой в чертах небесны х Н е узнавал. Что мне сиянье бож ьей власти И рай святой? Я перенес земны е страсти Туда с собой. Ласкаю я мечту родную В езде одну: Ж елаю , плачу и ревную. Как в старину. Коснется ль чуж дое дыханье Твоих ланит. Моя душ а в немом страданье Вся задрож ит. Случится ль. шепчешь засыпая Ты о другом. Твои слова текут пылая По мне огнем. Ты не долж на любить другого. Нет, не долж на, Ты мертвецу святыней слова О бручена. Увы, твой страх, твои моленья К чему оне? Ты знаеш ь, мира и забвенья Н е надо мне! Обыкновенный ли, однако, мертвец го ворит эти ужасные слова или тот же «ад ский дух», вскричавший когда-то злобно: «Она моя!» И зачем написаны эти потря сающие своей страстью стихи — для сма
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2