Сибирские огни, 1989, № 7
стронул с места деревню и привел выходцев из нее в город. Каково им там, что они по теряли и обрели, равноценна ли эта за мена — вот тот круг вопросов, которым, собственно, все, на их взгляд, и ограни чивалось. Другим он виделся создателем образов чудаков, или «чудиков», т. е. людей, в общем-то, редких, а потому для на шей жизни не типичных. Поэтому и не считалось, что он разрабатывает очень уж важный пласт жизни, но впрочем, никому На своей обочине и не мешает; пускай по чудит. Третьи пытались путем сложных ло гических построений и словесных умство ваний найти синтез первого и второго взглядов и выдать населяемый Шукшиным мир за особую реальность, именуемую «шукшинская жизнь». Словом, подступа лись к художнику с разных сторон и, там, где чувствовали, что он не укладывается в придуманную схему, либо пристраивали конструкцию-довесок, либо просто опускали эту часть его творчества. Мне кажется, очень поучительно се годня оглянуться назад, на эти критические работы, чтобы вынести из их анализа нечто продуктивное для нашей обновляющейся жизни, и литературной тоже. А потому простите мне небольшой экскурс в прошлое перед тем, как я выскажу свое понимание творчества этого художника. Сначала по поводу деревни и выходцев из нее. Трудно принимать указанную выше трактовку, когда знаешь мнение по этому поводу самого Шукшина: «Важнее все го, наверное, тот конкретный человек, кото рый нам на сегодняшний отрезок времени интересен. А городской он или сельский — нет этого вопроса. И когда по-настоящему, наверное, в русском реалистическом искус стве не было такого... не отыскивали здесь знак вражды или признак недовольства друг другом». Если Шукшин и вглядывался в деревню, то совсем с иной целью: найти у тамош них жителей ценности общечеловеческие, какие должны быть всюду, и в городе то же. Он хорошо знал образ жизни своих земляков и в откровеннейшем своем «Приз нании в любви», напечатанном во втором номере журнала «Смена» за 1974 год, вспоминал: «Нигде больше не видел та кой ясной, простой, законченной целесо образности, как в жилище деда — крестья нина, таких естественных, правдивых, доб рых, в сущности, отношений между людь ми там. Я помню, что там говорили пра вильным, свободным, правдивым языком, сильным, точным, там жила шутка, песня по праздникам, там много, очень много рабо тали... Собственно, вокруг работы и вра щалась вся жизнь. Она начиналась рано ут ром и затихала поздно вечером, но она как- то не угнетала людей, не озлобляла — с ней засыпали, к ней просыпались. Никто не хвастался сделанным, не оскорбляли за промах, но — учили... Ника.к не могу вну шить себе, что это все — глупо, некультур но, а думаю, что отсюда, от такого устрой ства и самочувствия в мире,— очень близ ко к самым высоким понятиям о чести, дос тоинстве и прочим мерилам нравственного роста человека: неужели в том только и беда, что слов этих «честь», «достоин ство» там не знали? Но там знали все, чем жив и крепок человек и чем он — нищий; ложь есть ложь, корысть есть корысть, праздность и суесловие есть праздность и суесловие < ...> Я не стремлюсь здесь кого-то обмануть, или себя, например, обмануть — нарисовать зачем-то картину жизни идеальной, нет, она, конечно, была далеко не идеальная, но коренное русло жизни всегда оставалось — правда, спра ведливость. И даж е очень и очень развитое чувство правды и справедливости, здесь нет сомнений. Только с этим чувством люди живут значительно. Этот кровный закон — соблюдение правды — вселяет в человека уверенность в ценности его пребывания здесь...» Шукшин запомнил образ жизни своих земляков. И именно им доверял потом все, что встречал в жизни. Впрочем, были и у Шукшина минуты юношеских сомнений. Давно когда-то, в юности флотской, он стыдился, что родом из деревни. «Но потом — и дальше, в ж из ни — заметил; чем открытее человек, чем меньше он чего-нибудь стыдится или боит ся, тем меньше желания вызывает у лю дей дотронуться в нем до того места, кото рое он бы хотел, чтоб не трогали...» Почему же, откуда взялось это опасение — «чтоб не трогали»? Разве не естествен ное желание — поделиться с другими тем, что дорого тебе?.. Да, когда бы над этим дорогим не подсмеивались, не суесловили. Разве не памятна нам еще и сегодня встре чаемая презрительная интонация в обра щении к человеку: «Эй, ты, деревня!» Что стоит за этим, какие процессы — нет нуж ды сегодня перечислять, они у всех на слу ху. Но нельзя не признать, что и повод для такого высокомерия у горожан был: де ревня, со всем тем, что было дорого Шук шину и многим его ровесникам, вырожда лась. И Шукшин берег в душе воспоми нания о ее лучших временах как ориентир в жизни. «У меня было время,— говорил он,— и бы ла возможность видеть красивые здания, на рядные гостиные, воспитанных, очень куль турных людей, которые непринужденно, лег ко входят в эти гостиные, сидят, болтают, курят, пьют кофе... Я всегда смотрел и ду мал: «Ну, вот это, что ли, и есть та самая жизнь — так надо жить?» Но что-то про тивилось во мне этой красоте и непринуж денности: пожалуй, я чувствовал, что это не непринужденность, а демонстрация не принужденности...» Вспомним хотя бы рассказы «Медик Во лодя», «Хмырь» или «Привет Сивому!». Разве они не свидетельство того, как нич тожен и мелочен человек, променявший свое естество на модные ужимки и прыжки? Видимо, герои этих рассказов убеждены, что истинная их суть не несет в себе ни очарования, ни красоты, ни права на сим патии других,— как Шукшину в свое время казалось, что в связи с тем, что «начитан ность моя была относительная, и знания мои были относительные... должны мне отказы вать в этом деле — в праве на искусство». Это уж после он запишет; «Есть правда — есть литература». И признает ремесло, то есть владение формой, делом второстепен ным. Но героям-то его, с их стремлением быть «как все», еще идти и идти до по
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2