Сибирские огни, 1989, № 7

суетились, кричали, боялись, а я бы впере­ ди всех спокойно шел, никуда бы не торо­ пился, не мельтешил, ничего бы не боялся, а только бы посмеивался. Но я не знаю, что такое надо знать». Д а и з н а т ь ли надо? Вон Максим Яри­ ков из рассказа «Верую!» и знает, и пони­ мает тот смысл жизни, который в детях, например, заключен. «Ну и что? — сердито думал Максим.— Так же было сто лет назад. Что нового-то? И всегда так будет. Вон парнишка идет, Ваньки Малофеева сын... А я помню самого Ваньку, когда он вот такой же ходил, и сам я такой был. Потом у этих — свои такие же будут. А у тех — свои... И все? А зачем?» Нет, иное тут что-то надо, нежели просто знание. Отчего Алеша Бесконвойный про детей совсем иначе думает? «Иногда он подолгу внимательно смотрел на какого-нибудь, и у него в груди ныло от любви и восторга. Он все изумлялся при­ роде: из чего получился человек?! Ведь не из чего, из малой какой-то малости... Вот уж, правда что, стебелек малый: давай цепляйся теперь изо всех силенок, карабкай­ ся». А мысли Ярикова скорее похожи на злость и бессилие Сани Неверова, который на последнем издыхании в лицо смерти про­ износит; — Дура! Быть может, «принять» смерть — это та же мудрость, как и принять жизнь — такою, какая она есть? Когда наступала для Алеши «баня», то совсем отпускало его вредное напряжение, и он четко осознавал: «Мелкие мысли поки­ нули голову, вселилась в душу некая цель­ ность, крупность, ясность — жизнь стала понятной. То есть она была рядом, за око­ шечком бани, но Алеша стал недосягаем для нее, для ее суетни и злости, он стал большой и снисходительный». В таком состоянии постигаешь главное: то, что люди-то — они все одинаковые пе­ ред лицом смерти, их жалеть нужно и про­ щать, как детей своих прощаешь; именно за эту их способность причинять зло и прино­ сить горе — и прощать. И жить дальше, не теряя веры в Жизнь. Жизнь — это и есть бог, убеждает мечу, щегося Максима Ярикова поп. Но это «су­ ровый, могучий бог. Он предлагает добро и зло, вместе... Ты уже здесь, на этом свете, получишь сполна и рай, и ад». «Дело в том,— поддерживает его Алеша — что этот праздник на земле — это вообще не праздник, не надо его и понимать, как праздник, не надо его и ждать, а надо спо­ койно все принимать». А потому, «живи, сын мой, плачь и при­ плясывай», заключает поп. А с косогора, что против Талицкой церк­ ви, Семка Рысь из рассказа «Мастер» до бавляет весомо: «Умеешь радоваться — радуйся, умеешь радовать — радуй...» И про себя уж тихо додумывает дорогие мысли: «О чем же думал тот неведомый мастер, оставляя после себя эту светлую каменную сказку? Бога ли он величия или себя хотел показать?» «Все хотел громко заявить о себе»,— дальним эхом отозвались слова раскаяния Сани Неверова. «Но кто хочет себя показать,— продолжал Семка,— тот не забирается далеко, тот но­ ровит поближе к большим дорогам или вовсе на людную городскую площадь — там заметят. Этого заботило что-то другое — красота, что ли? Как песню спел человек, и спел хорошо». «Прожил, как песню спел, а спел плохо», — опять воэнадеялся на «второй сеанс» Ти­ мофей Худяков. «И ушел. Зачем надо было? Он сам не знал. Так просила душа,— понимал нако­ нец Семка Рысь.— Милый, дорогой чело­ век!.. Не знаешь, что и сказать тебе — туда, в твою черную жуткую тьму небы­ тия...» Что сказать вам туда, Василий Макаро. ВИЧ, милый, дорогой человек?.. Кто бы знал и сумел объяснить, что за сила исходит от белых страниц с напечатанным текстом... Никуда не девались ни раздумья, ни горечь — словно рядом вы, и о т т у д а до нас лишь рукой подать. И так славно, так не страшно шагнуть к вам т у д а об руку с вашими стариками, все принявшими в этой жизни!.. Наверное, мудрость и есть примирение с неизбежностью собственной смерти. И если считать ее привилегией старости, то Шукшин и в 45 испытал человеческий век до конца. Не случайно же, когда его не стало, обнаружилось, что у него было серд­ це 80-летнего человека... Весь путь его становления, взросления и прозрения — перед нами. Шукшин открыт и доверчив к читателю с первых шагов. И когда в «Воскресной тоске» он прямо спра­ шивает себя: «Почему хочется писать? По­ чему так сильно — до боли и беспокой­ с т в а— хочется писать?»— это не рисовка, не наивность или неопытность, над которы­ ми бездумно посмеялась тогда критика. Это — вопрос жизни, вопрос о праве и необхо­ димости прожить ее так, а не иначе. «А вдруг да потом, в последний момент, как заорешь, что вовсе не так жил, не то делал?» Но разве не похоже на крик то бесплод­ ное раздумье над могилой дяди Ермолая: «Кто из нас прав, кто умнее?., а в чем Исти- на-то?»?! Я не знаю... И не хочу ответа на этот свой вопрос. Потому что бессилен человек дать его. Д аж е писатель. Но и сила художника — в этом бессилии. Как равный — с равными, а не премудрый: вот Шукшин. Вселяющий веру. Дающий силы. Он и в последний год свой взмолился в отчаянии: «Что же это такое было — жил человек...» Лет двенадцать было Шукшину, когда у соседа старика Нечаева умерла старуха. И узнал он тогда, «в ту светлую хорошую ночь, как тяжко бывает одинокому челове- Нечай заговорил шепотом, я половину не расслышал. — Грешным делом, хотел уж... А чего? Бывает, закапывают, я слыхал... ’ Сон, го­ ворят, наваливается какой-то страшенный— и все думают, что помер человек, а он не помер, а сонный...» «Не было для меня в эту минуту ни ясной тихой ночи,— вспоминал Шукшин,— ни мыс­ лей никаких, и радость непонятная, светлая

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2