Сибирские огни, 1989, № 5
шепча в ухо всякий бред, пакость и скуку, пользуя и снова снисходя, и снова презирая, и жадно бросаясь на новеньких, и запуская их в оборот все по тому же, по тому же никчемному кругу, чтобы вдруг этак мило и невзначай обнаружить весь кабак породнившимся и обхохотать это де ло, и молча и вслух обвинить в том все тех же телок, крыс и профур... И Гошенька был вспоен, вскормлен в том грохоте, хохоте и чаду, он вышел из ресторанной пучины, как из пены морской, это была его сти хия и в ней он был хорош, был красив, бодр и свеж, не было денег, но был шарм, был некий изыск и небрежение к форме, и даже отвращение к сути, и только один вечер плавно перетекал в следующий тот же ве чер, который обеспечивался свежей рубашкой, гладкостью щек, бод ростью и беспокойством в покрасневших глазах, и смешливой уверен ностью, все еще впереди, еще худо-бедно разговеется, мест нет, но мес то есть: «Старик, какими судьбами?., посидеть?., сделать место?..» И вот дело сделано, и Гошенька отказывается от угощения, нет, нет, нет, я в завязке, я человечка жду, человечек один край нужен, сиди, отдыхай, а я ни-ни, дружка одного жду... Но через полчаса, когда заказ на столе, когда всего еще много — денег, зелья, закуски, здоровья, настроения, на дежды на праздник — Гошенька возникает из первого хмеля, рубит сплеча: «Черт с тобой, давай по пять капель... Надул, похоже, дружок, не принес должок». И случайная рифма, как пробка из шампанского, жизнь прекрасна и удивительна, и единственное на ней пятнышко — это тот самый бесчестный дружок, ай-я-яй, надуть такого хорошего парня, такого бескорыстного и простого, который не обиделся даже, что угостить его пытались, словно рядового забулдыжку, не обиделся, не за таил, сам подошел, чтоб неловкость снять, да чего там, сразу видно, золотой парень, а дружка бы его... да ладно, ладно, не все же такие, да вай еще по пять капель... И вот уж Гошенька введен во все тот же хоровод, во все тот же перепляс капель, рюмок, пятна на скатерти, графинчика, словно поло винка песочных часов, а вторая половинка в глотке твоей, и потрески вающих в пальцах купюр, и резкой музыки, дежурной и лестной скуки, и опять же легкого вожделения, и откровенного язычества, и уже окур ка в салате, и страшноватого мельтешения причесок, ног, золота на пальцах, на шеях, в ушах, и привычного расслоения и анализа кабац кой публики, и привычного презрения и утешения во всем этом жующем, пьющем, танцующем, скандалящем, хохочущем и вожделеющем всех и вся хороводе, который так легко сокрушал тебя, подминал, тащил, раз дирал мозг и нервы, извиваясь, пучась, кружась, замирая в блаженной истоме, словно вот оно, вот, сбылось наконец предрешенное, конец све та, война и ревизия, словно ради этой минуты, этой вот рюмки и этого грохота, и этого чужого распаренного рядом тела стоило пустить себя с молотков. Теперь-то, задним числом, понимаешь, что все, оказывается, так и было, как оно должно быть перед концом света, войной и ревизией. Вся эта бражка словно нюхом все чуяла, да они и сейчас гужуются, несколь ко кабаков как работали, так и работают, со спиртным, и вся эта бражка, начхав на вздорожание, сидит по-прежнему, только расходятся аккурат ней, без песен, без драк и разборок, милиция теперь, как опричнина, с размахом ребята работают, не рыболовы уже — браконьеры, голыми руками хватают нерестовую рыбу— подгоняют фургоны спецмед чуть ли не вплотную к дверям, стоят и бдят, как идешь, как дышишь, не нужна ли помощь. Словно жирной чертой отсекают эти опричники ка бак от трезвой улицы, по которой последние дисциплинированные зри тели расходятся с последнего удлиненного сеанса, с отвращением, неп риязнью косясь на ресторанные окна, надо же, обнаглели, гуляют, как и гуляли, и каждый свято уверен в своей правоте, в своем праве судить и делать выводы, и прохожий, и опричник, и гуляка. И только деткам начхать на взаимные ^распри, расселись по кафуш- кам, по забегаловкам, по частным и государственным, с мороженым, кофе, музыкой из колонок и световыми эффектами, трезво и культурно,
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2