Сибирские огни, 1989, № 5
Восемь месяцев Интеллигенту осталось до освобождения. Но они те перь покажутся ему такими длинными. Чем ближе к свободе, тем мучи тельнее переносить неволю. Фонарь — дородный. А на животе тоже наколка: «Он хочит исть». Уж и тут, в этом шедевре и не смог обойтись без ошибок. Не мог повре менить, пока семь классов закончит. Ведь колол не на год, не на два. На всю жизнь. Вот как она — уголовная бесшабашность — проявляется в мелочах. Фонарь давно уже постится. Живот опал, пригорюнился. С боков свисает складками кожа, которая некогда была заполнена салом. После того, как его избили, он стал молчаливым, сосредоточенным. И на кухню прекратил бегать. Стыдно ему стало почти с семилетним образо ванием облизывать миски в столовой. Как-никак, а таблицу умножения он теперь знает. — Парку! Парку поддай! — кричит дневальный Фонарю, стоящему у печки.— У-ху-ху-ху! Жарко! — приговаривает он, полосуя себя ве ником. На плечах у дневального полковничьи погоны и портупея крест- накрест на впалой груди. А на бедре — кобура. — Эй ты, чекист! А ну посторонись! — толкает его локтем Малина, продвигаясь к выходу.— Да кобуру убери, мешает,— смеется он. Дневальному эту наколку делали полгода. На зоне все урки были разрисованы. Один дневальный, фрайер, ходил, как новорожденный. А без наколки, кто ему поверит, что он был в колонии, да еще после пер вого срока, когда ни по разговору, ни по походке не определить, сидел человек или нет. А дневальному так хотелось приехать в свой поселок блатным. В послевоенное время пацанам блатные нравились, не то что теперь. П дневальный обратился к колонийскому художнику. Художник был старым аферюгой, прошел Колыму, Воркуту и медные трубы. Он сразу понял, что заставило, тогда еще не дневального, а сельского Федю, сделать наколку. Он стал показывать ему образцы: «Орла, несущего в когтях женщину», «Нет счастья в жизни», «Привет с Колымы» и т. д. А потом сам ему и подсказал: «Давай-ка лучше я тебя сделаю военным. Хочешь майором, хочешь полковником. Такие наколки редко у кого есть». И дневальный согласился на полковника, заплатив художнику из рядную сумму. Тогда еще деньги на руки выдавали. Приехав домой, дневальный первым делом пошел на озеро показаться. На озере были девки, парни поселковые. Девки разглядывали его из-за кустов и похи хикивали. А парни, что поглупее, трогали портупею и вздыхали от за висти. Через неделю в поселке только и разговоров было среди баб: «Марьин Федька-то ой, блатный! Ой, блатный!» — Тавка! Интеллигент! — зовет Малина, открыв дверь в парилку. — Чифирить будете? —• Будем! Будем! — кричит ему Интеллигент. В раздевалке прохладно. Но после парной холод не чувствуется. Тела у всех красные, разгоряченные. — Держи! — протягивает Малина Тавке кружку. Тавка делает два глотка и передает кружку Интеллигенту. Кровь в венах начинает вздра гивать и стучаться в виски, в сердце. — А Карзубый-то вольтанулся,— заводит разговор Малина.— Ни папы, ни мамы не помнит. — Отойдет! — как само собой разумеющееся, говорит Интеллигент. — Меня по голове обухом били и то ниче. — А Бурый-то, Бурый — во шерсть! — встревает в разговор Игорь Леночкин, протягивая руку к кружке.— И кто бы мог подумать, что он способен на такое. Малина смотрит на Игоря, а в его взгляде так и написано: пацан ты, пацан, и ничего-то ты еще не видел. Бурый тогда в кустах хоть и готовился долго, но удар у него не по лучился. Ударить-то он Карзубого ударил, но не ребром колосника, а плашмя. Крови Карзубый почти не потерял. Да и в бессознательном
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2