Сибирские огни, 1989, № 3
— Мне все равно. — Ничего, мой милый Баклажан, буду тебя перевоспитывать. Ночью он проснулся от безотчетного страха. Сначала ему показа лось, что он в больнице. Баклажан с привычной обреченностью потянул на себя свалившуюся простыню, но неожиданно коснулся рукой горяче го и гладкого женского тела. Баклажан все вспомнил. Он осторожно повернулся на спину и, стараясь дышать как можно тише, стал смот реть, как светлеет в комнате потолок, как резче проступают предметы обстановки, мебель. Последовательно, шаг за шагом Баклажан восста навливал свой путь сюда. Конечно, это было явью, но все же больше по хоже на галлюцинацию, на болезненный бред. Галлюцинация его даже больше устраивала, потому что, если это была настоящая жизнь, он просто не знал, что ему делать дальше и как себя вести. Глухое беспокойство поднималось в нем. Он искоса погля дел на женщину, спящую рядом. Она была удивительно прекрасна и хороша собой. Губы ее были чуть-чуть приоткрыты, дышала она глубо ко и ровно, и, глядя на нее, можно было думать только об одном жизнь удивительна, прекрасна, фантастична в своем совершенстве. Баклажан это не раскладывал на понятия, но такое брлезненное и нежное и очень сильное чувство рождалось в нем, что порой у него пере хватывало дыхание. Беспокойство его усиливалось. Так бывает с людь ми, решившимися на самоубийство,— красота приводит их в экстаз, но вместе с восторженным восприятием жизни они чувствуют грозную нео долимую тягу темной бездны. И в конце концов они срываются в нее. Не отдавая себе отчета, Баклажан сполз с постели и устроился на медвежьей шкуре. Это перемещение несколько успокоило его, и он за дремал. Проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо. — Это что за такие рабы пощли, что никак их не добудищься. То, что ты спишь на шкуре у моих ног,— это прекрасно. Но то, что я просы паюсь раньше тебя,— это уже и не по правилам. Я хоть и рабовладе лица, но и трудящаяся женщина. Удивительное явление нашего строя, не правда ли? Баклажан свернулся в клубок и мучительно вспоминал, где его одежда, и почти не слышал, что говорила ему Лизавета. — Ты, кажется, стесняешься, мой друг. Удивительный факт.— Лиза вета опустила руку и поерошила Баклажану волосы, как бы она, види мо, приласкала пуделя, если бы тот лежал сейчас на медвежьей шку ре.— Ну иди оденься, я не смотрю. Открой мне бутылку боржома и поставь кофе. Пожалуйста, покрепче. Сумеешь, надеюсь. Баклажан проскользнул в коридор, торопливо оделся, чувствуя к Лизавете необъяснимую благодарность и нежность. Он нашел в холо дильнике бутылку боржома, открыл ее и налил в высокий бокал; мел кие искрящиеся пузырьки осели на стенках бокала, в воде запрыгали тонкие струйки от выходящего газа. Баклажан радовался этому, как ребенок или как мать, которая может доставить удовольствие своему капризному, но любимому дитяти. Он, торопясь, суетливый от старания, отнес воду Лизавете, поставив ее на красивый поднос. Отклячив зад, стоя босиком на медвежьей шкуре, вытянув перед со бой руки с подносом. Баклажан благоговейно ждал, когда Лизавета поставит на него пустой бокал. Она пила медленно, с видимым наслаж дением и исподлобья поглядывала на него. — Какой способный раб,— сказала она, возвращая бокал.— Какой же трактор тебя переехал, что ты такой сделался? А знаешь, мне тебя нисколько не жалко,— сказала она после раздумья,— каждый занимает в жизни то место, которое может занять, что бы там ни говорили и ни вещали на разных волнах. Иди свари кофе, мне пора собираться. Баклажан никогда в жизни не варил кофе, он и пил его только в столовых и никак не мог понять, за что люди могут любить эту серую 54
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2