Сибирские огни, 1989, № 3
держится, идти плохо. Собрал зял Данилов, взял топор, пока зал, как надо подрубать ствол, чтоб упал "1 “ “ “ ■ Житуха хоть и подневольная, а бояться надо вдруг доживем до свободы? У со седа ель вывернулась и летит на тебя, снег-то рыхлый, прытко не отскочишь, зна чит, смекай, под какое дерево, лежащее по перек к тому, летящему, нырнуть, чтоб не убило. Одного при нас проткнуло сучком насквозь. Семье даже не сообщили — «за- бор ом н о». Пилим с Васей, пилим, а нормы нет. Норма, она на быка здорового рассчи тана. Поперечкой работаем. Лучковых пил на всех не хватает, да и не сможем мы ею, сноровки нет, тяжело — в наклон стоять надо, а согнешься — голова кружится. Пни высокие оставлять не разрешают, на ших соседей Данилов дважды заставлял спиливать чурки с пней. Лопат нет, снег глубок, отгребать его от дерева приходится ногами. А лапти не заменят, пока не вый дет срок, на который их получил. Наш ра бочий день двенадцать часов. Вечером, идя «домой», зеки несут метровые чурбаки дров. На них десятник делает затесь и пи шет справку, выполнена ли норма. Дрова ми теми в лагере топят печи. Нам с Васи лием и еще восьмерым десятник написал «нормы нет». Пришли с поленьями к вахте, стрелки посмотрели их, велели бросить в общую кучу, самим в стороне стать. Стоим, ждем, прыгаем, ноги-то мокрые, в чунях чавкает, лапти дырявые. Вот уже все прошли, ворота закрыли — нас в тюрьму ночевать не пускают. Что делать? Побрели ночью в деляну обратно. Темень, но с доро ги не собьешься — она корытом, сама в де ляну приведет. Костры наши еще не потух ли, добавили в них дров, бревна вокруг подкатили, греться сели — брюхо греет, спина мерзнет. Ветер поднялся, тревожно шумит тайга, снег с деревьев роняет. Есть хочется, что бы жевнуть? Миша Манушьян жует листья березы, мы жуем хвою, поят же нас отваром от цинги, значит, есть в ней что-то питательное. Противная хвоя, а жевать надо — в животе пусто да и че люсти у всех шатаются, кровь из десен со чится. Ночь дьявольски долгая, сто раз пе ревернешься на бревне у огня. Один задре мал и упал лицом в костер да так и не спасли его, от ожога он скончался. Утром пришли бригады, повал начали. — Бойся, бойся! — со всех сторон, а мы сидим — бесполезно начинать, все равно не евши нормы не одолеть. Ближе к вечеру подходит дядька один, улыбается; — Що, кажу, зажурылысь, хлопци вы гарни? — Да вот, — гутарим, — не могем. — Нэ злякайтесь, несите ось ции дручки до мене, я вам зараз ксивы и зроблю. Принесли мы поленья-кругляки, затесали на них лысины. Он достал карандаш и за минуту всем написал справки и роспись учинил, точно как у десятника. Так мы прошли с его туфтой три дня. Художником он был в Киеве, позже узнали мы. Погорел он позднее на этом и в кондей его на де сять суток закинули. Когда вышел, многие отрезали от своих паек кусочки и отдавали ему, пока он вошел в норму. Обеда в тайге не давали. Идешь утром, берешь часть горбушки с собой, днем ее мерзлую грызешь, либо подогреешь у кост ра и со снегом съешь. Бахилы наши мок рые всегда; днем, пока работаешь, ноги греются, да и у костра их растеплишь, влага в них теплая делается, хлюпает да же, а погода — минус двадцать. В зону придешь, в сушилку чуни повесишь, они к утру чуть-чуть потеплеют. Где же им вы сохнуть в туго набитой камере? Сырые — на ноги и на развод. Топчемся у вахты, мнемся, прыгаем, ноги к чуням пример зают, ждем очереди на выход. Хоть бы скорей в дорогу, на ходьбе бы согреться. Считают нас на вахте не один, а два стрелка, каждый на свою фанерку записы вает. Сосчитали, прошла бригада, кричат: — Стой! Назад! Еще раз пересчитывают, потому что точ но соочитать до двадцати трех они не мо гут. А кто грамотный сюда пойдет? В стрелки и берут тупых, ограниченных лю дей, лишенных всяких положительных эмоций, делающих все не рассуждая — любой из них годится в палачи. За сто процентов нормы дают 800 граммов хлеба, талон с премблюдом (прем- блюдо — это двести граммов каши сечки), но это премблюдо зарабатывали редко, ча ще только черпак баланды утром и вече ром. Вася мой курил, я — нет. Пока он ды мит самокруткой, я бревна меряю, считаю, выйдет ли ныне норма. Нет, надо еще вон ту, толстую, завалить, раскряжевать, хотя уже скоро в рельсу вдарят. Выходных тут не бывает, никто не скажет — отдохните... Ближе к весне, когда снег в тайге осел, нас снова взяли под охрану. В деляне старший конвоя пройдет на лыжах по пря моугольнику, след сделает, объявит: «Это запретная зона!» Мы работаем, стрелки по углам у костров греются. Видит один из них — совсем рядом узбеки лесину пилят. Он им кричит: — Эй, юлдашлар, кеть-кетти, сучка неси немножко! — и показывает на хворост за следом. А как только узбек след пересту пил — стрелок его— бах! — нз винтаря. Стрелкам за убитого при попытке к побе гу платили. Шариф, напарник убитого, схватил топор и пошел ыа стрелка, тот орет; — Стой! — Пятится, целится, выстрелил мимо. Шагах в пяти Шариф остановился, бросил топор, вернулся к русским лесору бам. Лег на бревно, зарыдал. Хоть и пло хо говорил по-русски, поняли мы, что у убитого осталось пятеро детей... Рыдал Шариф, рыдал, встал, утер черной ла донью слезы, влез ььа высокий пень и за пел. Наверное, был он артистом — такой у пего чистый баритон. Другой узбек, сто явший рядом, в слезах говорил нам, что поет Шариф о родине своей, такой теплой и ласковой и такой безвозвратно дале кой, о семьях родных... Может, никогда более не увидеть их... Поет Шариф солн цу, а слезы текут по черным щекам. Руки его скрещены на груди, рваная телогрейка запахнута, на ней нет пуговиц. Все бли жайшие лесорубы-узнпки подошли, сняли
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2