Сибирские огни, 1989, № 2
Не сразу, а все же пришел в себя, спросил: — Ь а войне, чай, был?..— И показал на его руку не то из дерева ис кусно вырезанную, не то еще из чего... — Был, однако,— враз сделавшись задумчивым, и уж не светились глаза, тоска в них тряпкою на ветру заметалась, вблизи-то ее хорошо видно, ответил старик.— Фашиста мало-мало стрелял, брату помогал... Я не сразу понял, про какого брата он говорил, но спросить не решил ся, и уж потом догадался, и грустно сделалось, неспокойно: отчего же мы в окаянной, столь придавившей теперешнюю жизнь, суете и никуда не ведущей спешке нет-нет да и позабудем про то, единящее нас, людей раз ных племен?.. А вот старик-бурят помнит про это. Издавна среди людей его племени жило: проливший кровь и сам прольет ее... Из поколения в поколение передавались эти слова, и люди, в конце концов, позабыли про мечи и стрелы одно только и ценилось — доброта сердечная и уважение к земле. Тем и жили и на зло норовили отвечать добром. Кочевали по ве ликой степи, слушали улигершинов, дивились подвигам Гэсэра, но следо вать им не хотели бы, потому что открылось для них нечто большее, чем умение владеть мечом и пускать стрелы, светлое и умное. Вот подойдет молодой бурят к быстрой речке, глянет на нее, струящуюся, гибкую и проворную, как серебряная жила, и тотчас в мыслях пронесется что-то грустное и нежное и нестерпимо захочется идти следом за речкою, и не сумеет одолеть в себе это, душевное, и пойдет, и пойдет... И не скоро еще окажется в верховьях и увидит не речку — маленькие ручейки, вытекаю щие из-под замшелых серых камней, н тогда в груди родится песня, и слова будут простые и ясные, они о том, что зрят глаза и слышат уши, а еще о том, что на сердце, а на сердце нынче тоже все просто и ясно. Вот она, эта песня: Я пришел к самым гольцам, где начинается речка, А может, и не речка, а что-то другое. Может, это сама жизнь здесь начинается, Слабая еще, беспомощная... Но ручейки соединятся, и сделается речка, И будет она большая и сильная. И не речка — жизнь... С малых лет говорили ему: никто не смеет поднять руку на жизнь, п это станет для него как нечто извечно существующее и он удивится, ког да придет срок, и он узнает, что это не всегда так. И было не всегда так, и есть... И горько сделается, и долго еще будет пребывать в смущении и растерянности, но все же наступит момент, и он перешагнет через это, смявпюе душевное равновесие, и теперь уже осознанно примет все то, что дали ему дед ли, отец ли... Так было и с тем старико.м-бурятом. В великом сомнении взял он в руки винтовку и прыгнул в окоп. Но имеющий глаза да видит, имеющий уши да слышит: мука человеческая открылась ему, такая мука, что за твердело сердце и глаз ко врагу стал жестким и безжалостным. Я, помнится, смотрел на старика и думал: «Сколько ж зла пришлось увидеть ему, чтобы отринуть все то, чем жил прежде и к чему так тяну лось сердце?.. Но воистину сказано: «Проливший кровь и сам прольет ее...» Он пошел воевать, но и там, на войне, подчас становилось горько и томительно, спрашивал у себя: «Отчего же люди... иавроде бы люди, пришли на чужую землю? Отчего посчитали себя вправе убивать?..» Совсем недавно он сказал: — Земля, коль духом своим войдет в человека, богаче делает его, чище... Помедлив, сказал еще раз, а потом добавил: — Может, и так быть, что те, кто убивает, не понимают про землю, не хотят понимать? Чужие среди нас. Как волки... И вот нынче он опять сказал и ушел... Я знаю, теперь он в юрте, что стоит на берегу Байкала, у молодого лиственничного леса, который, случается, шумит ночью, постанывае‘1*.‘ Старик одинок: жена померла, а сыновья подались в город,— но это не огорчает, он, кажется, не чувству
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2