Сибирские огни, 1988, № 8
Долго еще говорил Мстиславский, рассуждал, доказывал, убеждал и объяснял Вельскому, почему Иван выпустил его, и что он теперь будет делать, и как поведет себя. Никогда еще из него не изливалось такого обилия слов. Вельский особенно и не возражал ему, но Мстиславский все равно говорил и говорил, доказывал, убеждал, поначалу не понимая, что убеждает не Вельского — себя, а когда понял, все равно не мог ос тановиться, потому что во всем им сказанном не было ничего такого, что он принял бы сам, во что поверил бы — твердо, искренне, до конца, что стало бы его убеждением, а главное — вернуло бы ему прежнюю уверен ность в самом себе и прежнее спокойствие, которого в нем теперь уже не было. Быть может, ему и удалось бы в чем-то убедить себя, сумей он убе дить хотя бы Вельского (чужая вера заражает), но Вельский не подда вался его доводам. Он слушал его,, слушал терпеливо, а сам, видно было, думал о чем-то своем, и когда в его мыслях что-то окончательно не сошлось, твердо заявил: — Нет, князь Иван, не верю я в его отступничество, не верю! Не та ков сей человек! Уйдет он в монастырь, схимну примет — вот тогда по верю, да и то с опаской. А покуда он на престоле, покуда скипетр в его руках — не верю! Коварен он... В каждой своей мысли, в каждом по ступке! — Коварен, нешто я говорю нет? — согласился неохотно Мстислав ский. Помолчав, он неуступчиво прибавил:— Да к коварству еще и сила потребна. А где она у него, сила-то? — А ты — разве не сила его? Или — я? Завтра призовет он тебя иль меня да и повелит суд и расправу чинить над иными... Ты отречешься, скажешь: суди паче меня? Не скажешь, не отречешься! Судил уж кня зей Ростовских! И я не отрекусь! Буду судить супротивников его, я — супротивник его. Вельский уныло вздохнул. Унылость, злая угнетенность и такое же отчаянье жестоко донимали его. Они истерзали его, исступили, надломи ли, но вместе с тем как-то вдруг, помимо его воли, освободили, очистили от той вжившейся в него нарочитости, лжи и притворства, что были не только завесой, личиной, за которой он скрывал свое истинное лицо, но и чем-то большим — частью самой его сущности. И связь, соединявшая в нем истинное и ложное, была так прочна, что он, пожалуй, и на плаху пошел бы, не обнажив своей сути. Теперь же вдруг легко и свободно все его притворство и нарочитость сошли с него, и он даже не заметил это го, не почувствовал, а все потому, что, должно быть, впервые в жизни ему самому для самого себя не нужна была ложь. — ...И они — також будут судить нас, ежели он им повелит. Будут, княже! И не потому вовсе, что мы иль они так уж духом слабы. Не пото му вовсе,— уныло протянул Вельский.— Мы все его супротивники, но все на свой лад. Как речется: у всякого Моисея своя затея. Оттого-то и будет, как я реку; мы будем судить их — ради наших замыслов, а они нас — ради своих. Он замолчал, ожидая, что Мстиславский что-нибудь скажет ему, но тот молчал, и Вельский с неожиданной резкостью сказал: — А он един в своей супротиве и потому сильней нас всех! — Сидя в темнице, ты думал иначе,— неохотно сказал Мстиславский то ли с сожалением, то ли с удивлением. — Нет, не иначе,— возразил Вельский.— Також думал! Токмо, сидя в темнице, да и того прежде, себя самого мнил сильней. А нынче раз думался, вижу: нету во мне той мнившейся силы, нету! Что я могу? Стерпеть муки, пойти на плаху? Могу! Да веди не в мучениках стре млюсь я быть — в победителях! — А в победу над ним не веришь! — Не верю. Разуверился... За сии вот два дня, что сижу тут у себя в горнице. ^ Ужли свобода тебягобольадаету кдаязь??--осторожно предположил Мстиславский. •, .
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2