Сибирские огни, 1987, № 5

Для Николая была характерна абсолютная надежность. Поэтому Федор верил ему, пожалуй, сильнее, чем самому себе. И там, у немецкой землянки, не будь рядом Николая, лежал бы Федор рядом с Поротовым и Муравинским. — Не уберег я тебя, Николай, не уберег! — посмотрел на друга. Луна еще не вышла на северо-запад, лицо Николая было в тени скалы, не различить. Рукой прикоснулся к щеке — шершавая, холодная. «Подвела тебя надежность...» В разведку брали только добровольцев. Начальник штаба полка не скрывал опасности. Не вдаваясь в подробности, сказал: — Схваток не миновать. Ранение — та же смерть! Подумайте, прежде чем сделать шаг вперед... Строй замер. На лицах начальника штаба, заместителя командира полка по политической части — напряженное ожидание. Федору показалось, что прошло страшно много времени, что он не в боевом строю, а в толпе трусов, и сам — первейший трус. Наклонив от стыда голову, шагнул вперед. Рядом сразу же оказался Николай. Один за другим выходили солдаты, сержанты, офицеры. Желающих оказалось значительно больше, чем требовалось. Начался отбор. Тогда и надо было отвести Николая. Не отвел: с ним чувствовал себя уверенней. — Прости, Коля! Впервые прямой свет луны упал на лицо Николая. Оно было бесстрастным. В детстве Федор панически боялся покойников. Ни на похоронах, ни на поминках не бывал. На войне к смерти притерпелся. Тело же Николая не было для него трупом. Когда в очередной раз проскрежетали над головой немецкие кованые ботинки, по-деловому сказал: — Давай, Мыкола,— назвал, почему-то по-украински, хотя друг был сибиряком-чалдоном,— поищем выход. Подпрыгнул, но руки только скользнули по обледенелой кромке скалы. Полшага вправо, снова прыжок, еще полшага.... Зацепиться не за что. К западу площадка шла вверх, но резко сужалась, сходила на нет. Осторожно пятясь, вернулся. От напряжения или страшного открытия гудело в голове. — Не пищать! — вспомнил прочитанную до войны книгу о беспризорниках.— Безвыходных положений не бывает! Надо только успокоиться... Прислушался. В подножие скалы, набирая в разбеге силу, били и били тяжелые волны Баренцева моря. Они пугали и тянули к себе. Мысленно ругнул себя за слабость и начал медленно считать: «Раз, два, три, четыре...» Надо досчитать до тридцати трех и успокоиться. А почему до тридцати трех? В тридцать три распяли Христа. С завистью подумал: тридцать три — целая жизнь! А тут? Жалость к самому себе сдавила горло. Обиднее всего казалось то, что в свои двадцать лет так и не был мужчиной — не целовал, не ласкал по-настоящему женщину. Поцелуи были, но какие? Робкие, неумелые, почти детские. А то, что следовало за поцелуями, вернее, должно следовать — он знал это, чувствовал всем своим телом,— этого не было. И захлестывала обида не потому, что настало время прощаться с жизнью, а что сделать это придется, так и не испытав ничего... А губы продолжали счет, только какой-то странный: ...Пять, шесть— били шерсть, Семь, восемь — сено косим, Девять, десять — деньги весить... Что за чертовщина?! Откуда это? Вспомнил! У колхозных амбаров — босоногие ребята. Стояли кругом, плечо к плечу. В центре чья-то рука перепрыгивает с одной груди на другую: Аты, баты, шли солдаты... «Одиннадцать, двенадцать — на улице бранятся... Аты, баты, шли 6

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2