Сибирские огни, 1987, № 3

сей-соседкой использовать мучительные многоточия, умолчания, ломанье рук и кусанье губ, подыскивая имена оттенкам — как она разговаривала бы с подругой, если бы она была у Полины, ах, если бы у нее была подруга! — напротив, тут уж от всех оттенков приходилось избавляться; самое простое упрощать еще более — как с иностранцем разговаривать, располагая десятком слов). Вот что у нее вышло: — Жили мы, в общем, хорошо. Уважали друг друга. Он хороший специалист. Дочка родилась, мои родители забрали ее, чтоб нам легче было работать. И мы всё работали, работали и друг от друга отвыкли. Перестали друг в друге нуждаться. Бабуся хорошо справилась с этим повествованием, она ведь уже отбыла на свете полный свой женский срок и кое-что вынесла оттуда,— и затем свой ответ, который она ощущала внутри себя широко и сложно, тоже перевела для Полины на простые однотонные слова: — Ничего. Дитя есть — не пропадешь. И Полина готовно поверила ей. Вот и зажила. Полюбила свою комнату и одиночество вечеров. Ни разу не случилось в ее комнате гостя, не проносила она из кухни к дивану коричневые чашки с кофе, не закуривались тут сигареты — вот и хорошо. Она припасла на будущее горькую фразу, которой она когда-нибудь убьет Проскурина: «Все эти годы у меня никого не было. Порог этой комнаты не переступал мужчина...» Весна, лето, осень. В самый дождливый месяц Полина взяла отпуск и поехала в Прибалтику. Без путевки, просто так. Она сняла в Тра- кае комнатку у каменно-молчащей хозяйки и скиталась целые дни в плаще с капюшоном, в резиновых сапогах, на тыщу верст кругом не имея ни одной знакомой души, которая бы помнила о ней. (Следует заметить, что сперва у Полины был развод, а потом Тракай. Сева же Пшеничников, наоборот, воспринял суд после Тра- кая. Однако никаких достоверных выводов о свойствах времени из этого наблюдения извлечь по-прежнему невозможно...) Здесь в крестьянском доме клали к обеду салфетки и к вилке — обязательно нож, а в душу с разговорами не лезли. За сутки Полине и четырех слов сказать не приходилось, кроме доброго утра. Горло, казалось, мхом начало зарастать. Был охотничий сезон, над тихими озерами взрывались выстрелы — каждый тугим обручем разбегался по небу. Стали случаться пугающие состояния: Полина забывала, кто она. Оттого, что не было вокруг ни одного человека, кто знал бы ее и мог подтвердить (ей) ее личность и роль. И не было дела, которое бы дожидалось ее рук и ума. И существование, ничем не подтвержденное снаружи, самой ей стало казаться нереальным. И еще потому, что вслух ей говорить не приходилось, все функции сознания осуществлялись где-то во тьме молчания (а это непрочно и недоказуемо, почти нереально) — ей стало казаться, что личность ее истощается и исчезает. Скоро она забыла свою внешность. Передвигался по пространству сгусток материи, помещенный в капюшон и резиновые сапоги, этот сгусток функционировал внутри себя, производя некое мерцание духа, но ни к чему не прилагался в виде необходимой действующей части, и от этого потерял свойства и определенность черт. Полина уже начала бояться, что проснется утром — и не вспомнит, откуда она, какой профессии, и имя забудет. И как лихорадочно и с каким облегчением СПАСЕНИЯ где-то в Вильнюсе, в какой-то заводской гостинице-общежитии, она выкладывала случайному своему гостю то, что еще помнила о себе — внедрялась, впечатывала в чужое сознание свои данные—-такой вот паспорт заполняла — пришвартовывалась к этому чужому сознанию, как к пристани, иначе унесет волнами ОТКРЫТОЙ ВЕЧНОСТИ , и она потеряется там без следа. Человеку, оказывается, необходимо заговорить 68

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2