Сибирские огни, 1987, № 3
по существу, отказ от свободы, от творческого самовыражения, то художник Время никогда не пойдет на добровольную творческую смерть. Д а, он может смягчить краски, может притушить тона, но он не может и не хочет исказить облик своего века. В познании этого хронотопа Мартынов также шел путем осмысления личных переживаний, которые теперь обретали новую глубину и новую масштабность. Это время — пространство уже целиком подчинялось власти поэта; конкретная хронология его занимала мало, ибо лирическое переживание образовывало единый поток, в котором странно сочетались цветные осколки «звезд», мерцающие игрой разнообразных значений. А жизненный порыв художника не ослабевал до последней строки, и сказанное о мире внешнем и мире внутреннем подтверждалось хотя бы вот такой строфой: Внешний мир изменился Не настолько еще за полвека, Чтобы в нем поместился Весь внутренний мир человека. Да, обращая внутренний взор то во времена Кирилла и Мефодия, то во времена Колумба, то еще в какие-либо иные исторические эпохи, Мартынов никогда не терял чувства современности и ответственности за бытие земное. Его понимание творческой свободы и здесь вполне совпадает с классической формулировкой: свобода — это познанная необходимость. И его социально-нравственная позиция столь же классична. Лишь «силовое поле» воображения позволяло ему включать в стихотворение различные исторические и неисторические «фрагменты» и аранжировать все той же «фантазией языка» или «магией языка», о которой шла речь и которая, пожалуй, является наиболее зримой приметой творческой индивидуальности Мартынова. Но именно здесь хотелось бы вспомнить Гёте, ибо в одном из разговоров с И .-П. Эккерманом он заметил, что если бы фантазия не могла создавать вещи, которые навсегда останутся загадкой для рассудка, то фантазия вообще немного бы стоила. Д а, не все можно раскрыть умозрительным путем в поэзии Мартынова, и об этом свидетельствуют как его ранние вещи, так и целый ряд стихотворений в сборниках последних лет жизни. 8 «Я грежу древними преданьями»,— заметил Мартынов в книге «Гиперболы» (1972). И это была правда, если вспомнить его лукоморский цикл или его исторические поэмы, созданные в Омске и Москве. К древним преданиям, конечно же, относятся и мифы, и библейские сказания, и летописные своды, и апокрифы, короче говоря, это историческая память человечества. Но если для некоторых современных прозаиков и поэтов, особенно в семидесятых годах, увлечение мифопоэтической стихией было в какой-то степени скоропреходящей модой, то в творчестве Мартынова миф 166 нашел философски-глубокое и личностное выражение. И дело не только в его классическом образовании — в той самой первой мужской омской гимназии, которую он, как известно, не закончил. Дело в том, что миф, легенда, предание, сказ — формы сложноассоциативного мышления, но они были и его, Мартынова, основными формами творческого существования. Мартынов безусловно верил, что миф — вечная загадка для вдохновения, что миф невозможно реконструировать или повторить, но зато из него можно высечь огонь прометеева озарения. Мартынов всегда был влюблен в «необыденность земную», а стало быть, и в необыденность поэтическую. Его искусству, «полному внутренней мощи», невозможно было обойтись без главных художественно-эстетических предпосылок. И такие предпосылки давал поэту опять-таки миф. Вот почему Мартынов так широко использовал «вечные» образы греческой мифологии, равно как и сказания и апокрифы средних веков, образы героев эпохи Возрождения, новейшего времени. Энциклопедизм его познаний в различных областях искусства и литературы — факт общеизвестный. Да, он знал из личного опыта, «как через мрак средневековья с его античными обломками до мраморного Возрождения добраться было нелегко». Но коль скоро он этот путь прошел, то уже в своем творчестве, в своей родной стихии он свободно перемещался из эпохи в эпоху, и по-своему, по-мартыновски организовывал художественное время и пространство. Следует подчеркнуть, что именно эти мировоззренческие категории для Мартынова были основой его безудержных и непредсказуемых рассудком «отлетов фантазии». Казалось бы, противоречие налицо, но налицо был и тот городской «космос», который являлся живым воплощением мартыновских фантазий. «Шаги истории самой» для Мартынова не удаляли от нас те или иные события, наоборот, они все время как бы приближали их к нам. Ибо, писал Мартынов, идут «эпохи за эпохами, и все моложе древность кажется». Д а, здесь едва ли не самое главное «зерно» в мироощущении Мартынова, и это «зерно» с «на- оборотным» ходом времени позволяет к нему, Мартынову, отнести слова о том, что человек способен делать предметом осмысления и себя и весь очеловеченный мир *. Таким образом, ход временных и исторических эпох, в их все более возрастающей приближенности к нам, вновь и вновь предполагает достаточно широкое использование мифов и легенд древнего мира в творчестве Мартынова. Особенно притягательна для него была своеобразная универсальность мифа, его человеческая всеобщность. Обращаясь к атлантам Труда и титанам Созидания, поэт так говорил: Закутанные В дымы избяные И копоть фабрик с ног до головы, В пыли космической шары земные Упорно перекатывали вы. Хронос, сын Урана, Аполлон, Афродита, Геракл, Дедал, Харон, перевозчик мерт- 1 См. К- Маркс. Ф. Энгельс. Из ранних произведений. — М., 1956, с. 565.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2