Сибирские огни, 1987, № 2
— Почему-почему! Не знаю почему... Эта вечная улыбка —как дыр ка в бочке, всё вытекает, внутри ничего не остается. — А я,—перестал дышать,— я сумрачный? Коридор поворачивал, тут было темно, и Пшеничников не дал Нине обогнуть угол. Она остановилась, с недоумением взглянула. В полутьме лицо его приближалось, глаза в отчаянном страхе блестели. Без освеще ния и в такой близости нарушилась в лице соразмерность —как отра жение в самоварном бо$у! Он глядел с надеждой и жалким счастьем. Он страшно рисковал. И, может, не понимал этого. Тем более бесчеловечно было этот его риск провалить. Тут либо бей по морде за нахальство (но какое уж тут нахальство — у Пшеничникова-то!), чтобы этим сильным жестом засветить негатив этой его жалкой и неоправданной надежды. Либо обнимай, чтоб не об мануть это беспомощное доверие, и прячься скорее за его плечо, чтобы не видеть больше это немужское, такое невластное его лицо. Он приближается —смятение —она столкнула его с дороги и броси лась наутек. Хорошо бы ей было сейчас умереть ему в одолжение: чтобы не оста лось свидетеля у этого жалкого мига. Запершись, боялась, что он постучит —и что тогда делать? Рука не поднимется обидеть, но ведь и не обидеть немыслимо. Ах, и зачем он это сделал!—такой беззащитный взгляд можно об нажить только перед взаимнолюбимой, но лучше не обнажать и перед ней. А полюбить его... Мыслимо ли? И лучше бы ему не показываться в ближайшие дни, чтобы дать этому случаю зарасти травой забвения. Ничего в Севке не было от мужества, ни одной черты —ни сильной какой-нибудь линии в сложении тела, ни в осанке, ни в повадке. Он был весь стертый, блеклый, как будто его нарисовали — не понравился — стерли резинкой —да и то не до конца, бросили —так и остался. Глаза умные, но уж такие тихие —глядят тускло, как пеплом присыпанные, совсем без огня. И что с ним делать, с таким? Как стыдно было Нине: что он не может нравиться ей —а рассчиты вал на это... Он не постучал. Понял. Тогда еще стыднее —что понял. За что? — ведь не виноват. Она понемногу успокоила сердце, посидела в комнате одна. Попро бовала заняться курсовым, ну да уж это было какое-то самоиздеватель- ство: отовсюду ломится и просачивается музыка, гул высвобождения счастливых сил носится в воздухе, и посадить себя за курсовой! Но т у д а возвратиться невозможно. Она выглянула осторожно в коридор —нет ли его. И отправилась в долбежку —оттуда в такие вечера убирались столы, водворялся магни тофон и вершились танцы для непристроенных, у кого не было компании или пары. Свет не включали... И Нина там среди прочих танцевала, щеки пунцовели —лишь бы только перебить чем-нибудь другим то, что было в коридоре, как горькую таблетку запить. Позже, ночью, когда вся комната собралась, лежали в постелях, пе ребирая события вечера, чтобы сберечь их для себя: ведь только в пере сказе они обретали ту законченность и форму, которая их как бы кон сервирует для хранения в памяти. Бывшая аморфная и многообразная действительность обрабатывалась на уровне устного народного твор чества и только после этого становилась пригодной для долгого сущест вования и повторения. И кто-то сказал вскользь про Севку, что таким, как он, хорошо бы рождаться сразу старичками, чтоб не обидно было за напрасную моло дость. И стало Нине так больно за него —ведь она и сама могла присоеди ниться к сказанному. Она не могла себе простить того, что все-таки за печатлелось у ней Севкино жалкое лицо, полное просящей надежды,— 14
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2