Сибирские огни, 1987, № 1
ла: до сир пор на ее измученном, измятом лице стояло недоумение. — Помнишь, в институте я ко всем приставала с одним вопросом: если бы ты жил в тринадцатом веке и верхом на коне, с мечом сражался бы в поединке с каким-нибудь половцем, монголом — что бы ты предпочел: убить или быть убитым? И мне все без колебания’ отвечали: «Конечно, убить!» Понимаешь, все до одного хотели УБИТЬ , поэтому я поняла: войны никогда не кончатся. И ты один из всех мне тогда сказал, что предпочел бы... ты тогда сказал буквально так: «Если двоим нам тесно на земле, то я, видимо, должен уступить свою жизнь так же естественно, как место в трамвае». Ты один такой нашелся, а сам!..— и многослойная зеленая оптика ее глаз наставилась на него, как жерло карающего орудия. Сева зажмурился. Она сказала, что думала сегодня весь день и придумала: надо пожить отдельно. Она уедет с детьми домой к родителям в деревню. — Поезжай,— сразу согласился Сева. Все-таки с ней, когда они разговаривали, ему удавалось словами, интонациями и всем своим обликом наиболее соответствовать себе — тому, каким он себя ощущал внутри. Почти не было разрыва. Со всеми остальными (кроме Ильи Никитича) разрыв был катастрофический. Сева сам видел, что выставляется идиотом, и речи его становились идиотскими, главное — интонации: беспомощные, просительные, заискивающие почти. Тогда как внутри него был как бы светлый зал со стройными колоннами, уносящимися прямо в небо, и сияло все от света ума. Когда-то его мучило это несоответствие, оно сделало его молчаливым, но позднее он решил, что заботиться о том, кем ты выглядишь в чужих глазах,— мелко, а надо только*заботиться о том, чтоб посеять в чужих умах по возможности больше зерен мысли, вопросов побольше заронить, пусть всюду всходят плоды, может, где и созреют — вот будет великая служба и исполнение высшего долга. Сева видел, однако, что очень многие люди не имеют разрыва между тем, что у них внутри, и тем, что они выражают наружу словами и всем своим видом. Эти люди всегда спокойны и непринужденны, и нет неловкости в их жестах. Выражалось, правда, не бог весть что... «Дай трешку!» Это Семенков. Любит занимать у Севы, потому что Сева все забывает, и факт займа остается в единоличном обладании Семенкова. Как он захочет, так с этим фактом и обойдется. «Да, кстати,— уже получив трешку,— что такое по-английски значит «плау?» Сева не понял, Семенков написал. Оказалось, плэй, игра. Семецков задумался, озадачился: «А «рек»?» И тоже написал, но Сева тут ничем ему не помог: не знал. «Может, это сокращенно? — задумался Семенков. «Рек»-то с точкой». — «А где это написано? Смотря в каком контексте».— «Да нигде, просто так. Ладно, разберемся...» — замял. И хоть и скрывает что-то, но видно, что никаких затруднений не испытывает, передавая то, что происходит внутри. То, что внутри, имеет легкий перевод на наружный язык. Легче английского. Но попробуй вырази то, что происходит внутри Севы! ОНО было так прекрасно, так ослепительно, что никакого адеквата в доступных средствах отражения ему не находилось. Сева понял: чем прекраснее внутри у человека, тем этот человек должен быть молчаливее, тем застенчивее, тем косноязычнее — от невозможности выразиться. А чем человек естественнее, смелее, говорливее — тем, видимо, он ближе по устройству к той простой системе знаков, на которой происходит внешнее общение. Юрка Хижняк—вот пример адекватного существа. А вот Нина — Нина...— она только мучается, она только стонет, как' дерево, которое подрубают и которое не может ни сказать, ни защититься, она только горит, горячо внутри — а перевода на язык это не имеет. И чем дальше — тем больше она дичает. Наверное, то, что происходит, в ней, — тоже с каждым годом усиливается, а не затухает. Но это не- 38
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2