Сибирские огни, 1986, № 7
гресса, способный одинаково равнодушно тиражировать как подлинное искусство, так и-его имитацию; тот же «ящик», не требующий от человека никаких духовных усилий по' «добыванию» красоты, а, напротив, создающий иллюзию обыденной доступности как творческих результатов деятельности гения, так и жалких порождений ремесленника. Понятно, что В. Маканин заостряет, утрирует ситуацию, но указал он на нее верно и вовремя. Самые нравственные мучения его героя, композитора Башилова, мучения, возникающие не оттого, что его личная творческая (или бытовая) жизнь не удалась (напротив, он удачлив, и признан, и любим), а оттого, что сегодня подлинное искусство вплотную столкнулось с проблемой девальвации,— обнадеживающий признак. «Не все потеряно»,— можем мы повторить вслед за Башиловым, если человек удачливый, признанный мучается сознанием своей вины, если совесть его бодрствует, если он устоял против натиска духовной и материальной сытости, если он способен страстно и искренне думать не о себе, а о других. В. Маканин не снимает вины со своего героя (а косвенно — и со всей современной творческой интеллигенции, упрекая и ее в -определенном отступничестве, от традиционной просветительской миссии русского искусства), но в его нравственных страданиях видит залог искупления. Да, на сей раз Башилов опоздал (как и все мы опоздали, проглядели!), но жизнь не кончается сегодняшним днем. Так появляется в повести мотив «ребенка» — прообраз будущего. А наряду с ним — мотив «юродивого». И не надо пугаться или стесняться последнего, не надо, думается, усматривать здесь какой-то жуткий гротеск (как это сделал, например, Микола Рябчук в рецензии на повесть, опубликованной в «Литературном обозрении»). Скорее следовало бы видеть здесь опору В. Маканина на давнюю русскую литературную традицию, согласно которой юродивые и дети, в чистых душах которых грубая и чаще лишь сиюминутно правая повседневность не оставила своего унылого прагматического отпечатка, __ всегда носители самой сокровенной, самой последней правды, а если правды, значит и света, и надежды. Впрочем, сам В. Маканин, видимо, устыдившись возвышенной патетичности своих надежд, ненужной иронии (а что иное, как" не ирония, авторское замечание о «запоздалом пафосе» Башилова?!), значительно снизил нравственный смысл последней сцены, где поет и плачет дурачок Васик, «последний певец» поселка. И все- таки, все-таки именно благодаря тому, что поздней ночью на окраине уральского рабочего поселка вместе поют и плачут, страдают и мучаются известный композитор Башилов и юродивый Васик, «минута, когда темноту и тишину вдруг прорезал высокий чистый голос ребенка, придвигалась к ним неслышно, сама собой». Это последняя фраза повести. Не страшась заработать репутацию человека, буквально воспринимающего художественный текст, оговорюсь, что «сама собой» эта вожделенная «минута» все-та ки не придвинется, не наступит. Весь напряженный, трудный нравственный мир повести В. Маканина — опровержение столь «механического» прогноза, как, между прочим, и вся маканинская проза, которая не отвращает лица от противоречий современной действительности, а, напротив, жадно всматривается в нее, пытаясь эти противоречия постичь и преодолеть. Но для того, чтобы вылечить болезнь, нужно изучить ее. А когда литература изучает и исследует — это уже немало. Если мы попытаемся непредвзято посмотреть с этой точки на другую повесть В. Маканина «Предтеча» (кстати, вызвавшую шумные споры), то без особого труда обнаружим духовное родство ее с исконной русской традицией. Верно, здесь нет положительного героя, на которого мог бы опереться жаждущий простоты и ясности читатель. Но повесть В. Маканина— не столько о знахаре (или экстрасенсе) Якушкине и даже не об определенной моде, сколько о все той же бездуховности, безлюбии, корысти и прочих индивидуалистических свойствах, которые всегда в русском народе считались позором и смертным грехом, а ныне, вступив в противоестественный альянс с понятиями добра и любви, пытаются выдать себя за самое "добро, за самую что ни на есть высшую духовность и чуть ли не новую нравственность. Весь пафос повести «Предтеча» и направлен против этого «смешения» (иногда и сознательного) правды и лжи, добра и зла, красоты и безобразия. Более того, таково реальное положение «духовных дел» в энной части нашего общества, которую сейчас принято называть зараженной потребительской психологией. И как ни ищи, не найдешь среди этих «потребителей» (а именно такова среда, таков предмет изображения В. Маканина) ни подлинной гуманистической ясности, ни истинного духовного, здоровья и чистоты душевных помыслов. Автор не взял на себя столь безнадежную миссию. Но свою позицию, позицию современного русского интеллигента он все-таки высказал. В том числе и прежде всего по отношению к самому «предтече» (кстати, аттестация эта не собственно автору принадлежит, а ловкому деятелю от журналистики Коля- не Аникееву), к знахарю новейшей формации Якушкину. Читатели и некоторые критики, мне кажется, не до конца поняли, какова нравственная реакция писателя на его необычного героя: вроде бы он и «ушибленный», вроде бы и «шизоид», а с другой стороны, и людей от рака вылечивает, и проповедь добра и любви автор доверил не кому иному, а полуграмотному, к тому же в прошлом уголовному преступнику Якушкину. Но отношение автора надо искать не в прямых его комментариях, а в природе самого художественного образа. Природа же эта, на мой взгляд, такова: Якушкин воплотил в себе то самое реальное совмещение (на сей раз бессознательное, отсюда и сложность впечатления), а вернее, реальную путаницу, реальное блуждание человека между добром и злом, его неспособность стать деятельным и явным защитником того или другого,
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2