Сибирские огни, 1985, № 12
— Ну, что? Это в самом деле интересная вещь? — спросила жена, уловив азартный блеск у меня в глазах. — В самом деле. — А про что там? — Там — про Гадкого Утенка, который долго-долго учится писать роман. — Ну, и потом?.. — А потом он становится Прекрасным Лебедем. Жена выпятила губу и удалилась в сторону трюмо, к своим малень ким парфюмерныім заботам. Я, конечно, не смог бы ей ничего объяснить. Это надо было увидеть своими глазами... Нет, как все-таки жаль, что не догадался мой Фома заодно с лексикой, улучшить, еще и сюжет! Ну зачем он тужится-то, за чем изобретает литературные ходы, концепции? Неужели ничего не было в его жизни, о чем он мог бы написать безыскусно и просто? Большая часть романа была, наконец, прочитана. Оставалось совсем чуть-чуть. Помню, я вышел пройтись по вечерней улице. Перед сном я намеревался дочитать роман, а назавтра был уже (по телефону) условлен подробный разговор с Фомой Алексеевичем. Теперь я был совершенно спокоен за нашу предстоящую встречу. Краснеть и юлить мне не придется. Я имел законное право сказать ему несколько самых теплых слов. Но слабый осадок грусти все-таки оставался у меня. Я думал о Фоме Алексеевиче. Не без досады думал. Что же это, в самом деле, за человек такой,— одно вроде бы удалось, другое славненько получилось, третье вышло ничего себе, четвертое совсам симпатично, пятое... А настоящее-то где? На чѳм этот грузный чудак, уже опмахавщий полвека жизни, нащупает, наконец, надежную для себя опору? Доволь но уж ему случайных поделок и опытов. Все это не более чем баловство. Ловкое, интересное,— но все-таки баловство. И литература тоже. А дальше-то, дальше что? Неужели юность, прищемленная войной, так и не сможет распрямиться в нем, расправить плечи? Обидно, когда от способного человека остаются только подписи к деловым бумагам. С этими мыслями я вернулся домой, отряхнул снег, разделся, включил ночник и последний раз взял в руки холодные, с гладкой сине вой, тяжелые на весу «Опавшие листья». Сюжетная линия в этом месте надолго прерывалась. Герой романа вспоминал о своей молодости, об отправке на фронт. Это было что-то давнее, личное, очень печальное. Я читал внимательно, неспешно. И вдруг, начиная с какого-то момента,— понял, что я уже н е чит аю. Вижу. Вижу, как отваливает пароход от речного причала с тусклой повядшей травой на обрывистых низких берегах. На пароходе мобилизованные сельские парни — озябшей растерянной толпой. Вижу, как тяжело поворачивается помятый железный корпус корабля, как на мокрые перила палубы, опасно накренивая судно, давят, наваливаются, свешиваются, заглядывают через плечи, машут... И людей вижу — на утлой деревенской пристани, на мокрых мостках: бабы, старики, детиш ки. Осенний полумрак неба. Мокрый холод и вой. Долгий, заунывный женский вой, слезы, сердитые крики офицеров на 'палубе, гудок сирены и опять вой, ветер, взмокшие темные платки женщин. Описать я это сам — не могу. И цитировать наизусть тоже не бе русь, не та у меня память. Но о щ у щ е н и е п р и с у т с т в и я , этот неожиданный провал в прошлое, который был мною пережит,— до сих пор мерещится в сознании. Все то, что попадалось імне в этой рукописи до сих пор,— ровность, опрятность, начатки речевой пластики,— это было, конечно, неожидан но и удивительно, но, в общем, объяснимо. А вот этого объяснить я уже не мог. Это было в полном смысле слова чудом. И безыскусность-то — вот она, наконец! Сквозь литературную игру и позу вдруг прорвалось 74
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2