Сибирские огни, 1985, № 12
Разговоры у нас получались очень долгими, иногда даже изнури тельными (по крайней мере, для меня). Он прочел несколько книжек о Стравинском, которые я ему дал. Ходил по своей комнате, руки за спину, вышагивал свои невидимые пунктиры, бубнил в ковер; — Очень интересный мужик этот ваш Стравинский. Остроумный какой... Язык — как бритва. А музыку его я не могу слушать — что-то, по-моему, дикое. Фигня какая-то. Хотя, конечно, я дуб в этих делах. Вы-то сами как относитесь к его музыке? (Взгляд в мою сторону — исподлобья, с опаской.) — Он не воем нравится. Но... — Вот! Сами говорите — не всем! — спешно прерывает он меня, как видно, обрадованный мыслью, что не только ему одному не нравится музыка Стравинского. В ответ я что-то оправдываюше говорю о ритмических и оркестро вых новшествах «Петрушки», «Весны Священной». Он останавливается, глядит на меня (удивленные, мелкими дужкаіми, брови, безоблачные глаза) и сразу задает вопрос, кто еще из композиторов был новаторам в области оркестра. Я перечисляю по памяти. Он почему-то набрасывает ся на Берлиоза; «А что он написал?», «А где о нем можно почитать?» Потом, довольный, порозовевший, садится в свое кресло и говорит почему-то с гордостью; — А разговоры у нас ничего себе получаются? А? Вот так, примерно, проходили наши беседы. Заметив, что я устал, он принимался мне что-нибудь показывать, а показать ему было что. В его комнате чуть ли не вся мебель была сделана им самим, — очень красиво и аккуратно. Показывал он и сапоги, сшитые собствен норучно. Очень приличные сапоги. На полках стояли его альбомы с изящно сделанными цветными фотографиями. Но больше всего меня удивили тетради, их у него лежало довольно много, там были наклеены статьи из разных журналов и картинки оттуда же, всё о каких-то необыкновенных курьезах или новшествах; напрішер, о само летах с педальным двигателем или о гигантских, с человека, дождевых червях. Он говорил мне, что может рассказать все о механизме полета лету чей мыши. Или всё о секвойях и баобабах. Я ему верил. Но не по нимал, для чего это ему нужно. И теории свои у него тоже быліи. Иной раз даже любопытные. Он охотно излагал некоторые из них. К примеру, посмотрит на меня вдруг с хитрой серьезностью, прицелится глазами и лбом и выпалит; — А вот скажите-ка мне, вы, пишущий челрвек, в чам состоит раз ница между фабулой и сюжетом? Я начинаю мяімлить; то да се, сюжет вроде бы означает что-то об щее, а фабула — койкретное... И останавливаюсь. Понимаю, что говорю чушь, и одновременно удивляюсь, что этот вопрос мне никогда раньше не приходил в голову. Розовея щеками (довольный, он всегда начинает розоветь), Фома Алексеевич достает лист чистой бумаги. — Вы эту фигню забудьте. Не знаете, так нечего говорить... Вот, я рисую. Следите внимательно. Сюжет-—это пряімая линия. Никуда оца не сворачивает. На ней узелки — события... Сюжет можно рассказать. Фабулу можно только построить. Глядите, вот я рисую другую линию, это кривая; загогулинки пошли, загогулинки... Любой узор ими можно вычертить, важно только, чтобы кривая затрагивала все узелки. Это и есть фабула. Видите, она обвивает сюжет, как плющ обвивает вбитую в землю жердь. При одном й том же сюжете можно сконструировать сколько угодно фабул... Ну что, вам ясно теперь? И- он смотрит на меня с победительным чувством, которое ему дос тавляет, по всему видно, что-то похожее на ощущение счастья.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2