Сибирские огни, 1984, № 11
Максима Данилыча^ Малакшина, который нанят для перестройки дворового строения г дод летнюю избу. Он прекрасный мастер, умеет работать вдохновенно, с необыкновен ной скоростью и сноровкой; автор щедро, с удовольствием ойисывает его труд, охот но прощает ему привычку «выхваляться, хорохориться». Но есть у него изъян покруп- , нее_^— ставшая уже регулярной, неисправи мой привычка к пьянке: «Как-то у него все сводилось к ней: где, д а ,с кем, да сколько принял. Что это — главный интерес в жиз ни, своя идея-фикс?» Похоже, что так, хоть Максим не разучился еще «вкалывать, как бешеный, как заводной». Но вдруг среди работы он исчезает, вернувшись только че рез пять дней: «Пиши, хозяин, прогул по ■(Случаю загула. С соседом, понимаешь, схлестнулись. Старый должок за ним водился, я ему баню в прош лом году строил. Ну, значится, от дал он деньги и еще бутылку выставил. Вы пили — закусили. Я сбегал — две принес. Пей — не боись!.. Моя-то горгочет: «Максим, много пьешь, скоро подохнешь. А ежели меня^ к примеру, угощают— как быть? Не ругайся, старая, помрет Максим — ну и хрен с ним, другим вина больше достанется!» Чувство правды говорит писателю, что он^имеет Дело с больной проблемой народ ной жизни: «И страшно мне делается за Малакшина: опоят последнето мастера. Иногда он кажется таким измочаленным, выжатым. Увы, не только работой сжигает себя. Боюсь, уже ослабла в нем пружина, как бы ему не сниться с К |ругу. Он все бодрится, держится гоголем из последних сил, а глядишь, какой-нибудь слабый тол ч о к -“-и вышибло из колеи». Но взятая вначале высокая «байкальская» нота все время сбивает его на патетический лад; он не столько отдается печальным мыслям,- сколько благодарит судьбу за знакомство с мастером, как и за открытую ему красоту сибирского моря; он настойчиво поет хва лу больному, на глазах разрушающему се бя человеку, изображая его чуть ли не бы линным богатырем, возвеличивая даже его пороки; «Правда, напиться он может до по ложения риз и тогда способен в грязи вываляться, но и этим как бы доказывает кому-то: вольному воля!» Дальше — боль ше: вот уже описывается совместный пир; крупным шрифтом набираются здравицы в честь умельца: «ВЫПЬЕМ, МАКСИМ ДА- НИЛЫЧ, ЗА ТВОИ ЗОЛОТЫЕ РУКИ!» « д о р о г о й МАКСИМ! ДАИ ТЕБЕ БОГ ДОБГОГО ЗДОРОВЬЯ И ДОЛГИХ ЛЕТ! ВЫПЬЕМ ЗА ТВОЕ ЗДОРОВЬЕ!» и т. д. Срочно проговариваются подходящие слу- чаю суждения на высокие темы: о прошлой войне, об угрозе новой, о природе и детях, о будущем человечества — именно прогова: риваются, поспешно, невнятно... От живой, больной проблемы писатель уходит в сомни тельную риторику; к тому же лирический ге рой, как бы заражаясь у Максима, оконча тельно дает волю безудержному самохваль ству: вот, мол, каким способным учеником поселкового мастера я оказался! Есть во мне народная косточка! Раз начав в этом тоне, автор уже не может остановиться: . даже трагический финал (Максим тою же зимой замерз в Сугробе после выпивки) сводится асе к той же похвальбе: я тоже мастер. умелец, я обессмертил Максима, теперь он будет жить в веках... Байкал как точка обзора вокруг себя — позиция, ко многому обязывающая. К тому же, свободная, бессюжетная проза резко усложняет художественные задачи писате ля, перенося центр тяжести на прямое вы ражение его личности, непосредственно, глаз в глаз, сталкивая его с читателем: Байкал Байкалом, он-то несомненно хорош, но сам-то ты каков? И здесь приходится со всей определенностью сказать, что похваль ба своей причастностью к Сибири и сибиря кам отнюдь не красит писателя. Если ху дожник любит свой край и душевно связан с ним, то это само собою скажется в его творениях; сам же он должен стремиться только к правде, к выражению самого глав ного, самого существенного, что есть в его личности и жизненном опыте. А само по себе «сибирское гражданство» не дает художнику никаких преимуществ. Вот, скажем, большое стихотворение “ ■ Соколова о стрелочнике дяде Косте (№ 2), где характер заменен шаблонными атрибутами сибиряка: «А вернется после смены — так с ружьишком и мешком с но- чевою непременной в сопки тянется пешком. I олубику промышляет и медведя самого...» А также заимствованными у Некрасова и Никитина «общими чертами» доброго рус ского крестьянина: «Дома, стайку конопатя, из ребят артель создал, познакомил их с лопатой, топором потюкать дал. ■ В летний день увел с лукошком за грибами на заре. Показал, как печь картошку, очень вкусную в золе». Монтаж этих «типовых признаков» вовсе не воодушевляет; нет живого, инди видуализированного образа, и поэтому поэтическими потугами кажутся элегические ноты; «Дядя Костя, где ты?.. Где ты?.. Сердце просит — отзовись. С песней, столь ко лет не петой, неожиданно явись. Спой, как прежде, про Катюшу про чужую... Про свою... Нашу память, наши души всколыхни в. чужом краю»... Нагромождение многото чий не может выжать чувства. Не слишком радуют и строчки В. Забелло, посвященные русской избе {№ 2): «Дере вянная изба, под твоею крышей — благо- датна^я судьба — мне родиться вышло. И в житейской ворожбе — в мыслях, наяву ли — возвращаться мне к тебе, покуда живу я». Успех приходит к этому поэту, лишь ког да он отрывается от литературных вариа ций, испытав живое потрясение и найдя для него простую, свежую поэтическую форму; ...Вот поставили гроб И оправили шубы. На оснеженный лоб Пали близкие губы. Ворон гаркнул в кустах. Застучали лопаты. Отделила черта Две могучие даты. Такая же неподдельная свежесть в вы ражении отличает стихи Г. Головатого «Глухие ворота» (№ 3); Стучите в глухие ворота, стучите, стучите скорей! Там душат, там душат кого-то бездушные цепи дверей! ‘ Там тесно кому-то и скучно: слепая тоска на часах; там чью-то порывистость глушат запрет, недоверие, страх...
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2