Сибирские огни, 1984, № 4
почувствовал биение ее сердца, а где-то в левой лопатке, через теплую куртку, меня опалил жар ее щеки. Я боялся шевельнуться, чтоб она не отодвинулась, задохнулся от желания и неожиданности — странный сам себе, пылающий, как факел, и бесполезный, как факел в галдящем зимнем трамвае. Во второй раз подобное мы пережили в такси; я возвращался из Москвы, она встречала меня в аэропорту, мы сели в машину, я торо пился рассказать ей новости, она жадно слушала и расспрашивала, как всегда энергично реагируя на каждую подробность,— и вдруг за молчала, глаза потемнели, стали неподвижными и тревожными — и опять меня захлестнуло желание, и касавшееся плечо Зинаиды стало толчками передавать мне ее волнение. Мы так неожиданно умолкли на полуслове, что даже шофер удивился начавшемуся молчанию, оглянул ся на нас — и этот жест его отрезвил меня, и я в панике стал хвастать и демонстрировать Зинаиде подарки, которые вез Свете, доставал из портфеля то австрийский костюм, то индийские бусы, то еще какую-то чепуху. И Зинаида вежливо улыбалась, хвалила меня, но в себя так и не пришла, пока такси не подвезло нас к «курятнику» — здесь она поцеловала меня в щеку и ушла. А однажды я нарисовал портрет Зинаиды. Пили много в тот вечер у меня в мастерской — свои ребята, каждый другого знал, кто чем дышит, кто на что способен, и все ж духарились друг перед другом под пьяную лавочку. Готовилась большая выставка, все выкладьгеа- лись, сами себя хотели перепрыгнуть, а тут, за столом, разошлись и вовсе — от многодневного напряжения, неуверенности в себе и само уверенности, от предчувствия того, что после этой выставки что-то меж нас изменится: кто-то выпрыгнет из себя, заявит, блеснет, пойдет в гору, и уже не будет наш, прежний, а кто-то, наоборот, срежется, уже на всегда, покатится, погрязнет, сопьется — и большой успех, и большая неудача одинаково надламывают человека. И от этих грядущих перемен и разлук мы злобствовали, ругались, вспоминая прежние чьи-то взлеты и падения, потом так и разошлись в этой злобной хмельной усталости. Я остался ночевать в мастерской, потому что не любил приезжать таким поганцем домой, где Света не могла меня ничем ни успокоить, ни отвлечь от себя самого. Но оставшись один в тот вечер, я не лег спать, а отодвинул в угол стол с объедками и стаканами, подошел к холсту и стал писать... пор трет Зинаиды. Черт знает, что на меня нашло. И Зинаиды в тот вечер с нами не было, и нечасто вспоминал ее, и редко кто произносил ее имя, но вот поднялась рука, взяла кисть — и пошла по загрунтованному холсту первая голубовато-серая линия и другая, потемнее, и вырисо валась через несколько минут — мне так показалось, хоть время я не мерял, на часы не смотрел — длинная женская фигура, бледное вытя нутое лицо, и взгляд пристальный, мрачный. Сколько лет я не писал портреты, со студийных времен, да и портретом это было трудно назы вать — какой-то дикий, нескладный набросок, но Зинаида угадывалась, а взгляд был даже пристальнее, чем у живой. Холст стоял у меня загрунтованный давно — подготовленный к выставочной картине, к «Спящим сейнерам», набросков к ней была куча, ^но я все не приступал к главной работе, все тянул. Может, этот пустой холст и родил в тот вечер озлобление среди нас, кто его знает,__ торчал перед глазами как укор каждому: болтаем много, а работаем мало, и еще меньше творим. И вот — на тебе, Зинаида смутно прорисовывается на полотне, и то ли холст был велик для одной женской фигуры, то ли мое пьяное воображение так взыграло, но вся она тянулась и тянулась вверх ввысь, в бесконечность, и откуда-то сверху пристально и мрачно гля дела на меня. Я не отошел от холста посмотреть, что получилось. Это был не тот случай, когда надо отходить и присматриваться, где добавить, где убрать. Я плюхнулся под этим взглядом на табурет и сидел при гвожденный, кажется, до утра, твердя ей что-то о своей жизни, о со- 112
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2