Сибирские огни, 1982, № 9

зать, шумом платья — «неужели и жизнь отшумела?..» — только с другой глубиною драмы.) Но оставим быт — как там у нас насчет смысла бытия? На память красных роз не рви, Не надо, не горюй... Все канет в Лету —соловьи, И страсть, и поцелуй, И сад, и море, и весна, И небо, и луна, И солнце, и вино — до дна... Не наша в том вина. Отсутствие собственной вины в этих сти­ хах столь безбрежно, что равно глобальной безучастности. Поэтому трагедия «Леты» здесь — одна мнимость. Она как с гуся во­ д а — «не наша». Где уж тут «все понять». (Кстати, попытка построить стихотворение сплошь на существительных интересна; од­ нако об известном опыте Фета — «Шепот, робкое дыханье, трели соловья...» — она на­ поминает к невыгоде для нашего автора, у которого «соловьи, и страсть, и поцелуй, и сад, и море» и т. д. проборматываются без прочувствованной взаимосвязи и отбора; небо, в котором одновременны «и луна, и солнце»,— умозрительно.) Риторичность — главная опасность для поэтической судьбы Н. Еремина. Внешне его мир как будто предметен, хотя и не очень зрим. Вещи тут чаще названы, нежели по­ казаны. Поднимем глаза на вышеприве­ денные стихи — что это, как не список? Как правило, не только называемым объектам отказано в изображении, но и понятиям -— в раскрытии. «Днем и ночью под небесным сводом пахнет Русью, пахнет новым сло­ вом!» Вот бы как раз и услышать, что это за новое слово. Но увы — так на восклица­ тельном знаке четырехстрочное произведе­ ние и заканчивается. «О, Русь! Гудят в мо­ ей крови и чувства древние, как солнце, и мысли новые твои». Опять-таки информация о новизне мысли— только без самой мыс­ ли. Разве.это «выход к ненавязчивому обоб­ щению», как уверяет В. Цыбин? Это ритори­ ка чистой воды. Ну, хорошо, ошибся один рецензент; но раскроем другую книгу того ■же поэта — «Солнечные акварели» — с дру­ гим предисловием. Не менее уважаемый Валентин Сидоров заявляет: «На мой взгляд, у Н. Еремина нет и намека на риторику». (Зачем бы тогда и речь о ней прямо с по­ рога?) Листаю книгу и читаю почти те же стихи о «желанье риска и перемен и вол­ шебства» — без самого риска, волшебства и перемен... Остается только руки развесть и признаться, что я ничего не смыслю в по­ эзии. Либо задуматься о критиках: сколько же у них этих самых нимбов в запасе? Меня, допустим, с толку не собьешь— но как такие аттестации воспитывают читате­ ля? Они просто, как говорится, оГводят ему глаза! Даже если бог с ним, с читателем,— обидно за самого поэта, человека не беста­ ланного. Мне бы, їіраво, хотелось дружески перекричать эти непомерные похвалы: Коля, не верь, тебя обманывают! Н. Еремина кри­ тика действительно обманула, крупно под­ вела, и я по опыту знаю, что это еще будет тормозить его истинный рост. Ведь поэт бы­ вает бессилен перед самим собой, прийти к себе нелегко, иной раз надо помочь пишуще­ 160 му увидеть себя в правдивом и резком све­ те. Мне обидно и за другого поэта, но обидно совсем по-иному. Листаю сборник стихов Анатолия Пчелки­ на «Душа болит» (Магадан, 1979). Мы с поэтом один на один, между нами нет пре- дисловщика с его опережающим суждением. «Лоснясь от антикомарина, махрой под об- лаки дыша, как ты черства непоправимо, моя дремучая душа». Ого! Мы как-то поот­ выкли от покаянных интонаций в поэзии. Самоутверждение лирических героев — а имя им легион — чаще отдает если не само­ рекламой, то чувством глубокого удовлет­ ворения собой. Юрий Кузнецов в поэме «Зо­ лотая гора» на полном, как говорится, серьезе подытожил, сформулировал этот па­ фос, выплеснул его наружу от имени лири­ ческого легиона: «Тому, кому не умереть, подруга не нужна. На высоте твой звезд­ ный час...» Это — о лирическом «себе». На тех'высотах о своей персоне не скажут: «черства непоправимо». Но из сфер того ве­ личия со вздохом облегчения спускаешься на землю — к сомнениям, самоиронии, осо­ знанию несовершенства собственной души: «Познав коварство и измену, избыток впи­ танного зла ты продаешь за ту же цену, по коей и приобрела. Ты стала алчнее и глуше и осмотрительней в борьбе. Но необстрелян­ ные души еще вверяются тебе. А ты, ища от них спасенья, себя оправдываешь тем, что посещают угрызенья твою полночную су- темь». Что может добавить рецензент к этой бес­ пощадности поэта к себе? Герой Анатолия Пчелкина понимает, что совершенствовать белый свет надо начинать с себя. Отсюда его бесстрашие перед пропастями внутрен­ него мира. В смелости такого загляда не откажешь и Юрию Кузнецову, но выводы там другие; и кроме того там любят посто­ ять перед зеркалом, к которому лирический двойник Пчелкина проявляет полное пре­ небрежение. Пчелкинская этика диктует и свою эстетику — метафорическую неукра- шенность стиха, восполняемую динамич­ ною перекличкой мысли и чувства в слове, потаенная образность которого выпестована в народной стихии. Приведу самое, навер­ ное, риторичное стихотворение, где воля по­ эта судить других оправдана нравственным автомаксимализмом: Неуживчив я стал, ребята, Сознаю. Понимаю. Но... Знать, и впрямь завести мне надо за душою второе дно и под ним хоронить от друга и влиятельного врага жажду чести и силу духа вечной истины пороха. Но неужто —скажи на милость, да хоть в этот раз не юли,— жизнь действительно усложнилась, а не мы ее довели до воинственного абсурда, столь удобного болтунам, и в открытую и подспудно страх внушившим себе и нам перед честностью, чей острожный путь и ныне. мол. все тернист?.. Ладно. Будьте вы осторожней. А\не ж не надо неправды сложной, я во лжи не зело речист. Вдоль по жизни, дуШой наружу, чтобы видели —нет в ней дна.

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2