Сибирские огни, 1982, № 9
был убийственным для жильцов всего дома, угнетая днем-старух и де тишек, а ночами —влюбленных. Была эта яма, была, я ее мстительно описал в сочинении, причем с ямы и начал, а потом пошел вниз на окраину, где раздолье колодцам, черемухе, деревянным тротуарам и мальчишкам, гоняющим по траве мяч в ворота, обозначенные двумя кеп ками или же двумя кирпичинками... Очень даже возможно, я в сочине нии изобразил улицу, на которую приведет меня впоследствии некая зеленоглазая женщина. «Только тихо чтоб,—зашепчет она, ковыряясь в замке.—Дети спят, пускай себе спят...» А потом на эту же улицу за бредет и Федор, тяжелый приятель моих прошедших дней... Да, я при помнил то сочинение, во славу деревянных домов, словно бы тайный знак, открывшийся мне с насмешливым опозданием. Поделился с Ульяной, она подумала, подумала: «А знаешь что, Павел,—сказала несколько осуждающе,—мама сколько уже тебя просит: переклади ей печь. Печника можно нанять, это запросто. Да ведь гордость, если это сделает зять! Ты козыри-то свои не держи, сбрасывай...» «Сброшу, сброшу... Но ты поняла, что мне вроде бы на роду было предписано жить в еловой избе. Меня все по окраинам носило! По при городам, по предместьям!.. Ульяна, дело не в одном сочинении, много разных намеков было со стороны судьбы». «Ой, Паша, вижу, ты маешься. Не майся. А хочешь, поедем в любую сторону! Хочешь? Только скажи, и поедем!.. Вспомни новогоднюю ночь, Паша. Ты жаловался, что здесь негде проявить себя. Я ведь все, Паша, понимаю, ты ломаешь себя, хоть и посмеиваешься. Сейчас ты живешь для меня, для Алешки. А для себя —когда? Спохватишься лет через пять и не простишь нам...» И она прижалась ко мне, крепко обвивая шею. Я как будто выпросил у нее эти слова, пусть так, выпросил, но они были сказаны очень и очень вовремя, я себя взял в руки. Иногда мне достаточно, мучаясь, знать, что это видят и понимают, я тогда все пере ношу легко... К первомайским праздникам мне заказали рисовать плакаты и стенды, которые с легкой руки Любима Витальевича расползлись по шести деревням совхоза, были недурно выполнен^, зубоскалы дивились: не художник, а может. Холоньков теперь все больше один, деревенские враз перестали то рить к нему тропку: не голова. Другое теперь имя у всех на языке: Петр. Мы захаживали к Холонькову, который сдавал на глазах и вооб ще выглядел на все свои шестьдесят два. Закатывалось его солнце: ста рик и старик. Даже его стара, еще больше округлившаяся, временами останавливала на нем взгляд, полный страха и недоумения. Петр корот ко пересказывал новости' по хозяйству, я поддакивал, а Холоньков слу шал и кивал невпопад. «Павел,—говорил Глушаков, когда, смущенные, мы уходили от старика,—все же признай, я не хуже его хозяйствую». «Рано еще судить»,—уклонялся я от ответа. А хозяйствовать Петр начал славно. Пятиминутки! Я помню, как пятиминутки проводил дядя Саша, это было формальностью. Собира лись мужики и бабы, позевывали, о погоде судачили, бывало и сплетни чали, хоть уши затыкай. Дядя Саша, помню, сгорбившись, отрешенный и виноватый, пытался повышать голос, но ему это не к лицу. Да и то:- работа сама по себе шла, что уж нового?.. Пришел Глушаков и повел утренние пятиминутки так, что у людей уши горели. Мне Ульяна не раз предлагала: сходил бы, Паша, да послушал, это надо видеть и слышать... И вот мы уговорились однажды с Холоньковым: пойдем! Я обычно про сыпаюсь в девять или в половине десятого, а тут пришлось встать ни свет ни заря, я зевал так' звучно, что Петр не стерпел и при всех одер нул меня. Сна как не бывало, я стал прислушиваться. Рядом хрипло дышал Холоньков, с блокнотом и карандашом в руке, на него мужики приветливо оглядывались. 108
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2