Сибирские огни, 1981, № 8
«КАК Я ВСТАНУ ПЕРЕД МИРОМ?» 165 А. Толстой делает упор на авторский монолог: «Так в несколько месяцев война завершила работу целого века. До этого времени еще очень многим казалось, что человеческая жизнь руководствуется выс шими законами добра. И что в конце кон цов добро должно победить зло, и чело вечество станет совершенным. Увы, это были пережитки средневековья, они рас слабляли волю и тормозили ход цивилиза ции. Теперь даже закоренелым идеалистам стало ясно, что добро и зло суть понятия чисто философские и человеческий ге ний — на службе у дурного хозяина... Это было время, когда даже малым де тям внушали, что убийство, разрушение, уничтожение целых наций — доблестные и святые поступки». И тут же герои вступают в спор о границах добра и зла. Причем здесь видны две по зиции, одну из которых можно условно на звать прагматической, а другую — этиче ской. Сошлюсь на спор Николая Иванови ча с Катей. Николай Иванович, мужчина и деятель, вовлеченный в поток политической прак тики, заметно склоняется к прагматизму. Он читает газету и радуется, что в Герма нии «уже дети без кожи начинают родить ся». Катя, женщина, далекая от мирской суеты и чуткая к общим началам человеч ности, отвечает: «Это ужасно.., когда дети рождаются без кожи, это все равно ужас но, у кого рождаются — у нас или у нем цев». Николай Иванович скажет, что она несет чепуху. Но из контекста ясно, что все это не чепуха. Ибо сходный вопрос тревожит многих людей. Солдат Зубцов, убивший в последнем бою австрийского пулеметчика, прикованного к стенке окопа цепью, спрашивает Телегина: «Разве не зря — убить человека-то... У него, чай, до мишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в чучело,— сделал дело». И добавляет: «Я первый-то раз запорол одного,— потом есть не мог, тошнило... А теперь — десятого или девя того кончаю... Ведь страх-то какой, а? Зна чит, грех-то этот кто-то уж взял за это самое?.. ...Я говорю — грех-то мой на себя кто- нибудь взял — генерал какой, или в Петер бурге какой-нибудь человек, который все ми этими делами распоряжается... ...кто-нибудь да окажется виновный,— мы разыщем. Кто эту войну допустил — тот и отвечать будет... Жестоко ответят за эти дела...» По всему выходит, что Зубцов убивает, не желая убивать, не забывая почему-то «высших законов добра». И ему, оказыва ется, надо еще найти виновных за этот свой грех и с них спросить за него, и спросить жестоко. В самом этом желании также ощу щается ожесточенность. Возможно, оттого, что Зубцов уже с головой втянут в «праг матику» войны, но при этом слышит в себе отзвук моральных преданий. М. Шолохов мастерски анализирует эту же нравственно-психологическую ситуацию, следуя по военным дорогам за Григорием. Попав на фронт, Григорий с затаенным страхом ждет первой встречи с противни ком. И вот — атака. Несутся под огнем ко ни, падают на землю с разлету всадники, и уже Мелехов «не чувствовал ничего, кроме звона в ушах и боли в пальцах левой ноги». В этом вихре и топоте человек уже не властен над собой и своей судьбой. Над ним господствует невидимая сила вещей. Подчиняясь этой силе, Григорий сперва на саживает на копье высокого белобрового австрийца, а потом рубит шашкой другого, который бежит, качаясь, обеспамятев, без винтовки вдоль железной решетки сада. В этой сцене — каждая деталь — симво лична: и сама эта железная решетка, к ко торой прижимается спиной раненый авст риец; и кожа, висящая у него над щекой красным лоскутом; и взгляд залитых смерт ным ужасом глаз, встретивший Григория в упор... Потом Мелехов подходит к убитому врагу, и мы видим, сколь велика душевная плата за этот удар «с длинным потягом». Григорий, «спотыкаясь, пошел к коню. Пу. танно-тяжек был шаг его, будто нес за пле чами непосильную кладь; гнусь и недоуме ние комкали душу». Отсюда, с этого страшного мига, начи нается трагедия Григория Мелехова, ском кавшая, испепелившая в течение несколь ких лет его судьбу и душу. Впечатление от шолоховского повество вания тем разительнее, что Григорий — не какой-нибудь сентиментальный юноша вро де фадеевского ;Мечика. Он — коренной казак, диковатый на вид, выросший и вос питанный отнюдь не в идиллической ат мосфере. С детства ему внушали, что он — воин, слуга царю, что высшая доблесть — уметь драться, рубить врага, побеждать. Вроде бы Григорий усвоил эту науку, а вот зарубил австрийца и. скомкалась душа. Как и Зубцов у А. Толстого, Григорий не может избавиться от чувства греховности и одновременно — от внешней необходимо сти рубить, стрелять, колоть. Это участь ты сяч солдат. Они втянуты против воли в вой ну, они убивают и привыкают убивать. Симптоматично, что Д. фурманов в «Чапа еве» свидетельствует о том же, примечая особую закономерность военной психоло гии:' «Говорил Федор и с другими закален ными, старинными бойцами. В один ему голос утверждали, что в каком бы то ни было виде заколоть, зарубить ли, приказ ли отдать о расстреле или расстрелять са мому— с любыми нервами, с любым серд цем по п е р во му р а з у робко чув ствует себя человек, смущенно и покаянно; зато потом, особенно на войне, где все вре мя пахнет кровью, чувствительность в этом направлении притупляется, и уничтожение врага в какой бы то ни было форме имеет характер почти механический». Итак, «враг» заслоняет «человека», осталь ное — механизм. Но тот же Зубцов, при вычно уже работая штыком, думает, одна ко, о том, как облегчить душу. Многие сол даты пытаются морально приспособиться к военной действительности, к ее объектив ностям. Например, в «Тихом Доне» Петро
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2