Сибирские огни, 1981, № 3
РАССКАЗЫ 57 «казнить», чем мучиться дальше в этой неизвестности. Я ненавижу его за эту неизвестность.» Я утешалась только тем, что многое помнила заживо, и когда хоте ла, могла снова и снова смотреть: лицо, прячущееся в баян, музыка, пля шущие пальцы посреди музыки, как сказочная саламандра в пламени огня, «орленок, орленок»,—поет голос невидимого Павлухи Каждана, «взлети выше солнца»,— играет баян близко перед глазами. От дневника не осталось и следа. Я его выбросила. Я его сожгла. Я даже не открыла его после того, как в него забрался мой окончательно пропавший отец, а ведь еще недавно пухлым ребенком я плясала под елкой, вертя поднятыми вверх растопыренными ладошками, а он хлопал, смеялся и прищелкивал языком, встряхивая волосами, и он еще ждал чего-то и радовался, как будто вот-вот получит от жизни самое желан ное, а вот теперь сидит на кровати, пошатываясь, пьяный, икает и сыто смотрит издали, как нарастает неразрешимая истерика матери. Я отта скиваю ее от стены, отпаиваю водой и веду спать в свою постель. Ей ос талось последнее — сладострастие страдания. Назавтра она утешится своим праведным «за что!» Я ненавижу их обоих за их несчастья. Когда я увидела, зайдя в комнату, как отец захлопывает мой тайный дневник (Павлуха Каждая ударил бы отца, плюнул бы ему в лицо, убежал бы из дому,—защитил бы себя любой ценой. Я же не была на учена сохранению души),—я сказала: — Это я все сочинила. Я думала, трусость и предательство — это только на войне. Я не зна ла, что делаю самое страшное предательство. Да нет, я знала. Отец засмеялся. Я для убедительности засмеялась вместе с ним, од нако, не выдерживая долго отвращения — к отцу, к себе (нет, я знала, что предательство, но не разрешала себе знать) и к миру вокруг,—отвер нулась и быстренько стала готовиться мыть посуду, наливать воду из чайника в миску и мочить с усердием тряпочку и отжимать. Дневник я погубила, чтобы не помнить своего унижения и предатель ства, и все, что хранилось в дневнике, тоже на время пропало, как будто слабая душа упустила непосильную ношу. Но скоро, очень скоро все зажило, все вернулось, и, распластав руки, я гонялась во сне за летающим над бесконечными водами Толей, и ру салки плели косы внизу под нами. Я замирала в полете посреди музыки, а благодарное эхо возносило и усиливало во мне эту музыку и поднима ло гром до страха не выдержать. Подружка Люба вернулась из пионерского лагеря сама не своя. Это называлось: любовь. Мальчик из той деревни, возле которой был лагерь, все время приходил к ним играть в волейбол и «бегал» за ней. Именно так она и сказала — бегал. А на прощальном костре разыскал ее и не отходил ни на шаг. Люба рассказывала бурным шепотом, хотя никто не подслушивал, и на меня сильно действовало ее волнение. — Он мне говорит на костре: мне, говорит, нравится одна девчонка. А я говорю, я ее знаю? Он говорит, ты ее каждый день видишь. А я все как будто ничего не понимаю и опять спрашиваю: кто, говорю, это, Галя Клюева, да? А он: не скажу и все. Ну, говорю, уедем из лагеря — и я уже не буду ее каждый день видеть. А он: нет, все равно будешь видеть каж дый день. — Люба,—не выдержала я.—А я люблю Толю Вителина. Это было, как падать во сне: жутко и сладко. Я не могла больше удерживать мою сокровенную тайну, и она полилась из меня неудержи мо первыми попавшимися словами. Как он играл «Хороши весной в саду
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2