Сибирские огни, 1980, № 11
172 Н. ЯНОВСКИЙ 1 определено писателем несколько лет на зад, в 1968 году. Отвечая на вопросы чи тателей, почему он привязан к деревенской теме, В. Астафьев полемически заявит: «Могу сказать единственное — начал писать о деревне с тоски». На первый взгляд, как будто бы несостоятельно — ну, причем тут тоска, добро бы «пафос преобразова ния», что ли! На самом деле — определе ние точное. Писатель здесь же объяснит, что конкретно он имел в виду: «...С материнским молоком, вероятно, и вливалось в меня сознание простоты и объемности жизни, а память постепенно вбирала в себя усталое и доброе лицо ма тери, а затем и все, что было вокруг нее и меня». О матери-крестьянке, об истоке своем подумал В. Астафьев прежде всего, при ступая к пояснению необходимого тут и верного слова «тоска». А продолжил его снова полемически: «И напрасно иронизируют над нашим братом, изображая дело так, будто, тоскуя по «ушедшему в прошлое», мы льем слезы о лучине, назьме и тараканах. Тоска моя, например, прежде всего о труде, о труде органическом, входившем в жизнь как воз дух, как вода, .хлеб, без которых прожить невозможно». Сказав о матери, которая ела хлеб, свои ми руками сотворенный, о труде, к кото рому деревенские дети неприметно и ес тественно приобщались с младенчества, писатель подойдет к «основному ответу»: «Пишу я о деревне, о своей маленькой Ро дине, а они — большая и маленькая — Не разделимы, они друг в друге. Пишу потому, что они дали мне жизнь. Сердце мое на вечно там, где я стал дышать, видеть, за поминать и трудиться»1. Навечно, потому-то перед каждым кру тым поворотом в жизни он, тогда еще не осознанно, припадал к этому живительному источнику, нтобы не потеряться, набраться сил, зажечься верой. Ноги сами принесли его в родное село, к бабушке, к тетке Августе, к двоюродной сестренке Капе, общение с которыми вра чевало и его тело — от голода качало и поташнивало,— и его душу. Вновь мы видим заботливую тетку Ав густу; мудрую, проницательную, ради лю дей живущую бабушку Катерину Петровну («я бы все ваши муки на себя взвалила да с собой в землю унесла, чтоб хоть не множко тут вам легче было»), знакомимся с Капой, которая с детской бескорыст ностью угощает любимого брата земляни кой, собранной своими руками. Пришел он в деревню нежданно-нега данно, и покормить его в семье было не чем. Вабушке кое-как он пробовал было бодренько, шутливо объяснить, что «волок ло» его целый день, голодного, по длинной дороге, себе же ничего толком объяснить не мог. Бабушке, оказалось, ничего разъяснять не надо; она и его и себя понимала житей- ' См. журнал «Сельская молодежь» 1968 № 7. с. 11. ски просто: «все вокруг должно стоять или лежать на определенном месте». Для ба бушки так оно и было. Ее мир был и остался устойчивым. Социальные бури не успели изменить ее натуры, существа ее крестьянской жизни. Другое у внука: что-то менялось, ломалось и вокруг и внутри не го. И хотя, уходя из деревни, он будет уве рять себя: «мне теперь спокойно, меня надолго хватит»,— тревога гнездится, живет в нем постоянно и прорвется здесь же в виде философского итогового отступления, созданного сегодняшним В. Астафьевым со всей силой его тоски и надежды. И вся эта глава с завершающим ее страстным отступ лением — одна из самых драматических страниц современной советской литерату ры. «Не однажды, с разных мест смотрел я туда, где сливаются Енисей и Мана, стара ясь преодолеть взглядом или хотя бы мыс ленно молчаливую, конца не имеющую даль, и всегда мне казалось, да и сейчас кажется, что там, за этой далью, находится совсем другая, неведомая мне, чудесная страна, в которой, я знаю теперь, мне не бывать никогда, которую не открыть мне, но которая так всегда манила и манит, что я иной раз путаю явь со сном, потому что неведомая страна с детства обворожила меня, вечный ее зов бродит В моей крови, тревожит сердце, и пока я жив, пока рабо тает память, тоска по этой не достигнутой мною стране — каждодневно, каждоминут- но со мной. И когда придет мой последний час и последний свет станет уходить из моих глаз, верую: и тогда томящим и зо вущим видением будет она, так и не откры тая мною страна, и не умрет, а замрет ее образ во мне, остановится, закаменеет, чтоб через годы, может быть, через сто летия, ожить в другом человеке, и увидит он ее моими глазами, полюбит моей лю бовью и заплачет, как я плачу сейчас, сидя в поднебесье на скале, моими слезами, не понимая и не сознавая, что плачет он от какого-то озарения, встревожен чьей-то воскресшей в нем любовью, пронзившей толщу времен и доставшей ту плоть, ту ду шу, в которой суждено повториться и моей печали, и моей радости,— всем, что зака зано будет мне прожить, запомнить и унес ти с собою...» III Главы «Приворотное зелье» и «Соевые конфеты» перекликаются с главой «Где-то гремит война», в них то же самое Время, те же события — тяжкий быт людей глубо кого тыла в первый год войны. Казалось бы, в них все сосредоточено на юноше, вступающем в жизнь в труднейших усло виях войны, в месяцы поражений и отступ лений. Однако по сути своей они расши рили и ужесточили картину народного бед ствия. Беда вошла в каждый дом, в судьбу каждого человека. Война показала свой оскал. И обыденным казалось все, что де лал каждый на своем месте: /
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2