Сибирские огни, 1980, № 9

РАССКАЗЫ 27 Все добрые люди сидели по домам, мы — тонули, а те, которые могли спокойно плыть даже в такую непроглядь, не спасали, не хотели спасать. Почему? Отчего? Пойди узнай. Плыл же человек на прекрасной лодке, рядом был, совсем рядом с нами, но проехал мимо, да еще подарил на прощанье такую омерзительную ухмылку, которую век не забыть. А нас с Федотычем отблагодарят за все лишь одни пескари: они-то на воле-волюшке, виновники сегодняшней беды. Тело стало постепенно коченеть. Когда нахлестывала новая волна, когда мне уже не хватало ни духу, ни возможности хлебнуть глоточек спасительного воздуха, неожиданно горячим наплывом вместе с набежавшим гребнем окатывали меня вдруг призраки родных детей, мамы. Я не верил раньше рассказчикам, что в самую страшную минуту своей жизни, в минуты неотвратимой опасности зримо всплывают перед тобой спасителями родные лица. Видимо, как раз эта вот горячая память, родная жаль, охватывающая в минуты отчаяния всего тебя, вдруг обнаруживает где-то в тайниках твоего тела и души тот, порой непонятный, хранящийся в НЗ импульс, который, как рубильником, подключает аварийный механизм во всем организме. Срабатывает внутри тебя биологическая бомба, происходит взрыв, и новый, доселе неведомый жар прогоняет окостенелую судорогу, тело становится способным работать, двигаться, сопротивляться. Аварийный механизм работает на форсаже, на последнем пределе, и ты ощущаешь, почти физически ощущаешь второе дыхание, которое появилось как бы помимо твоей воли и спасает тебя даже в те жуткие минуты, когда ты находишься в тесной ледяной яме, готовой в любую секунду стать тебе могилой. Берег зыбился в далекой мгле, нас бшр волнами, хлестало грозовым градом, синяя темнота покрыла все, лишь чистый край неба, куда ушло солнце, зеленел в звездных сумерках. Наверху стоял шум и гул, только глубоко в воде он сменялся на тонкий звон в задавленных ушах, но стоило выплеснуться наружу, звон в ушах переходил в невыносимую пушечную стрельбу. Посинел Федотыч, нос его, длинный горбатый нос, и вовсе почернел. Старик заметно костенел, околевал, глаза уже не моргали, когда по ним бухали ледяные волны и слепящие молнии. Он уже не морщился от удара крупных, с голубиное яйцо, градин, невесть откуда по осени сорвавшихся. Всегда смуглые, а теперь отбеленные водою, пальцы его до срыва ногтей держали занозистый нос лодки, в дюбку которого уже намертво впаялся сизый от седого волоса широкий подбородок старика. Но самое страшное было то, что старый моряк перестал кричать, звать на помощь, а лишь хрипел сквозь истертые за долгую жизнь, скованные судорогой, зубы: — Срывай сапоги! Ножом режь! Рвись к берегу! Рвись! Иначе оба погибнем. Рвись, говорю, пока на плесе! Вишь, снова к скале понесло. Закрутит. Мне хана, брат, а ты рвись из последнего. Раскуй, раскуй себя! И рвись! — Не могу, Федотыч. Заковало. Свело! Будем держаться вместе. Крепись, старина! Еще на свадьбу к дочери приглашу! — не знал я, как взбодрить Федотыча и себя, чтобы отринуть лютый страх и холод смерти.— Не давай^себя заковать! — командовал картаво Федотыч.— Ты молодой, шевелись Шевелись, чтоб хоть одна рука работала! Может, к берегу подобьет.— Не терял рассудка ветеран, не раз глядевший в упор в стоячие глаза смерти. Из межутесья нас выбросило течением на плес, где, к нашему удивлению, и волны стали поменьше, и вихряки не так ревели, и град стихал:

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2