Сибирские огни, 1980, № 2
ДВА РАССКАЗА 107 — Стареешь, никак,— говорила она неуверенно и вдруг всплески вала руками: — Ой, да что это я, окаянная. В доме гость, а я стою как скворешник! И мигом, как была, голоушая, в легком миткалевом платьишке ле тела во двор и тут же являлась вновь в морозном облаке с беременем коротеньких лиственничных полешек. Полешки с дробным звоном сту чали о железный подтопочный лист, подол платья крутился, метался, чиркала спичка — и через пять-шесть минут плита гудела непрерывным веселым гудом, снег на листе с оббитышами коры таял, пах лесной апрельской водой, и еще пахло смолой и древесным углем. Теперь уже все кухонные снаряды пребывали в постоянном движении, столь же единообразном и неодолимом, как движение небесных тел. Она рушила в ступке овес, подсыпала в нее новую порцию, из чалдонского, высокого и узкого мешка просеивала толочку на медном сите, потом еще на ка ком-то, замешивала и сразу на трех сковородах пекла божественные овсяные блины. На святой Руси блины пекут всякие: ячные, пшеничные, гречневые, но вкуснее овсяных никто пока не придумал. Когда мы си дели по разные стороны золотого самовара и на старосветский манер пили чай вприкуску, из блюдечка, я то и^дело похваливал то вяленую брусничку, то мед, то настроганное и взбитое мороженое молоко, но больше всего блины. Она светлела лицом и отводила глаза. — Все Гошеньку сыночка мечтаю попотчевать. Ох, и Любил же он овсяные блиночки. Ест, ест, бывалыча, сердешный, да так и заснет за столом. А я возьму его на руки, иду, баюкаю, и так мне хорошо. Она смахивала слезу и, забыв обо мне, начинала петь негромким, почему-то не сроим, высоким и очень молодым голосом: — Баю, бай, баю, бай... Я делал вид, будто не вижу ее слез, ее растроганности, страдания, не спеша свертывал блин воронкой и наполнял пышным, как крем, мо роженым молоком. И только когда она умолкала, спрашивал: — Пишет он, Георгий-то? Она продолжала молчать, минуту, другую, так как все еще была в ночной светелке лавочника, над малышом, поглощенная тем прекрас ным, святым чувством, тайны которого, глубину, силу, постоянство и капризы не,знает никто, даже матери, хотя только им и открыты эти тайны,эта глубина, эта сила. I Потом мы сидели в ее каморке, у окна, наполовину залепленного куржаком, и я читал ей письма Георгия. Глаза ее выражали два чувст ва; гордость и горе. Она считала' себя матерью самого знаменитого на земле актера, которого знают и любят все люди, но матерью несчастной: сын не писал годами и уже больше пятнадцати лет под разными пред логами откладывал обещанный приезд в гости. В углу висел, бог, но он здесь не правил, он только висел. Это была дощечка, подмазанная зо лотой пудрой. Истинным же богом здесь был ее сын. Она бережно хра нила все его фотографии, все афиши, которые он присылал ей, раз в три-четыре года, может, для того, чтобы утешить и укрепить ее в дол гом и бесплодном ожидании. Они украшали все стены каморки. Бог в облезшем золотом нимбе никогда не менялся и тем отрицал самого себя, свою богову сущность. Сын же всякий раз был другой. Посох выше головы, драгоценные каменья и сухое, смуглое, горбо носое, вдохновенное, злое лицо царя Бориса, будто вычеканенное из меди и обращенное в плоть силою из самого себя. Великий поэт у зимнего окна, в шубе с богатым воротником, с па пироской, на столе и за спиной на стене красные плакаты РОСТА. Демон. Космы, мя7ущиеся черным пламенем. Папаха, алая лента наискосок. Глаза одержимого чувствами добра и братства.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2