Сибирские огни № 07 - 1979
тиях, молчании, в этом нетерпеливом пере бивании д р уг друга и противостоянии правд— чаще всего опытной, наследован ной, житейски простой, с одной стороны, и молодой, умозрительной, основанной не на знании еще, а на томлении по знанию — с другой. Страсть сродни страстям героев Достоев ского. Очень национальная черта. И, как ни странно, для литературы новая, то есть но вая для деревенского героя. За мужиком всегда числились другие нравственно-фи лософские пространства. Традиция здесь была преимущественно тургеневско-некра совская или толстовская, а чтобы Достоев ский — это очень неожиданно, а между тем очень естественно. И, значит — правда. Давно как-то читал хорошую книгу А. М. Ремизова о Гоголе. Там было приблизи тельно вот такое суждение о Хлестакове: что он — чистая мечта, уверенная и несом ненная, что небывшее и невозможное од нажды становится совершенной реально стью, и тогда мысль летит словно сама собою, едва успевая облекаться в слова, а слова, в свою очередь, подстегивают мысль к развитию. Ремизов писал, что это старый прием Гоголя. Но тут Гоголь, ско рее, просто следовал правилу старой рус ской поговорки: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке». И вот уже Хлестаков «с министрами на дружеской ноге». А у Шукшина Бронька Пупков идет стрелять в Гитлера: «В руке у меня большой пакет, в пакете — браунинг, заряженный разрывны ми отравленными пулями. Подходит один генерал, тянется к пакету: давай, мол. Я ему вежливо ручкой — миль пардон, ма дам, только фюреру. На чистом немецком языке говорю : фьюрэр» («Миль пардон, мадам».) 1А маляр-шабашник Малафейкин в темноте купе изводит сос.еда своей ночной, выверенной в бессонницах биографией: «Прислуги-то? Полно! Я люблю сам!.. Знае те, иногда думаешь: «Да на кой черт мне все эти почести, ордена, персоналки?.. Жил бы вот так в деревне, топил бы печку». («Генерал Малафейкин».) Не угасает в русском характере эта по таенная тоска по иной жизни, по чужой биографии, по волнующей сладости пере воплощений, по ребячьему «что бы я сде лал, если бы был...» И Шукшин знает этот ночной театр и впрямую перекликается здесь с Гоголем. Только один рассказ Шукшина называет ся «Чудик», а могли бы многие, потому что «чудики» у него на каждом шагу. Их толпа, и писатель смотрит на них и не на смотрится. Кто как не чудик Бронька Пуп ков с его рассказом о покушении на Гит лера, рассказом, которого он стыдится, а остановиться не может. И не чудик ли Анд рей Ерин, на последние деньги купивший микроскоп и страдающий оттого, что мик робы, оказывается, есть и в крови, и него дующий на «заговор» ученых, скрывающих это: «Не хотят расстраивать народ. А чего бы не сказать? Может, все вместе-то и при думали бы, как их уничтожить. Нет, сгово рились и молчат. Волнение, мол, начнется». («Микроскоп»), И как назвать Алеш у Бес конвойного из одноименного рассказа, сде лавшего из субботней бани религию, или Моню Квасова, который изобрел вечный двигатель «и даже не испытал особой ра дости, только удивился: чего же они столь ко времени головы-то ломали!» («Упор ный».) И что уж говорить о главном герое «Чудика», раскрашивающем цветами дет скую коляску своей городской родственни цы, пока она на работе, и удивляющийся, когда его за это гонят в шею. Деревня — организм хорошо налажен ный, притертый, ее философия и нравст венный кодекс стабильны, выверены опы том и консервативны. «Чудики» там видны сразук и их часто беззлобно нарекают «ду раками», но в глубине сознания любят и берегут — не для того, чтобы ярче отте нялся собственный проворный и приспо собленный ум (это убогие радости город ских мудрецов), а потому что бессозна тельно' догадываются об оздоровительной общественной сути «дурака». Эту суть однажды хорошо сформулировал В. В. Ро занов: «Что же такое этот «дурак»? Это, мне кажется, народный потаенный спор против рационализма, рассудочности и ме ханики,— народное отстаивание мудрости... доверие к судьбе своей, доверие даже к случаю. И еще — выражение предпочтения к делу, а не к рассуждению...» Эти «рационализм и механика» унифици рованного, внеличного мышления находи ли в Шукшине противника последователь ного и злого. Он предпочел «чудиков» и написал о них с нежностью любви и много стороннего знания. > Слава богу, помаленьку ушло из крити ки мнение, будто Шукшин только и делал, что противопоставлял здоровую деревню больному городу. Уж е не без основания высказывалась и другая правда, прочитан ная в тех же рассказах: деревенский жи тель, приспособившийся, обтершийся в го роде, был писателю вдвойне неприятен. Это так. Когда судьба сводила его 1 на соб ственных страницах с таким персонажем, Шукшин забывал мастерство и делался простодушно публицистичен (в деревне сказали бы «принимался срамить» несчаст ного перебежчика): «Эта сельская пара давно уж не смущается здесь, в большом муравейнике, освоились. Однако прихвати ли они с собой не самое лучшее, нет. Обид но. Стыдно. И злость берет». («Петя».) До художественной ли игры, до формального ли совершенства, когда «злость берет»? «Что за проклятое желание угодить хамо ватому продавцу, чиновнику, просто хаму — угодить во что бы то ни стало! Ведь мы сами расплодили хамов, сами». («Обида»), Мысль отдана герою , но, припомнив, что того всего трясет от обиды и ему бы только совладать с нестерпимой отчаянной беспо мощностью, догадаешься, что это Шукшин думает. И «чиновника» это он тут привнес.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2