Сибирские огни, 1978, № 7

к 17 понимать стихи, их зашифрованный смысл, в нем даже пробуждалось волнение, но быстро проходило, а смутно уловленный смысл он забывал тотчас, как замолкал голос мамы. Единственным поэтом, вошедшим в его душу и мозг естественно и желанно, был Пушкин. Валерий учился во вторую смену и как-то, классе в третьем, после уроков, зимним вечером, только свернул на свою Бур- линскую, как закрутила метель, лихо подхватила его под спину, под руки, запорошила глаза, все лицо, а ему стало весело — и он впервые в своей жизни, для себя, без всякой цели, не для мамы и ее гостей, не отвечая урок, вспомнил одну за другой строчки: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя...» Это было так правдиво и так прекрасно, что у него слезы навернулись на глаза, и дома он все повторял про себя пушкинские стихи и прислушивался, как шуршит буря «по кровле обветшалой». Пушкина он читал. Постоянно. Вплоть до поступления в университет. У него был, больших размеров, толстый однотомник великого поэта, с иллюстрациями, с рисунками, факсимиле, он подолгу листал его, находя в этом огромное удовольствие. Поскольку с поэзией, с литературой вообще, у него все еще связывалось представление о притворстве, Пушкина он не называл поэтом даже в мыслях. Он был просто Пушкиным. Великим и независимым. Теперь он сказал бы: объективным, объективной реальностью. Пушкин был объективной реальностью, к которой совсем бесполезно прибавлять еще какие-то слова и определения. На мамином краю стола стояла в рамочке фотография чубатого, белозубо улыбающегося молодого человека в косоворотке с расстегнутым воротом. Мама не говорила о нем никогда, однажды ответив на его вопрос, что это поэт, ее знакомый, теперь уж неживой. Но именно поэтому его разбирало любопытство, и он в другой раз попросил показать ему стихи этого поэта. Мама явно неохотно на это согласилась, но все-таки дала тоненькую книжицу в бледно-синем картонном переплете, на котором ему бросилось, и он его запомнил, слово «Кузница». Он прочитал несколько строк, слова показались какими-то изломанными и колючими железками, с удивлением посмотрел на улыбающееся с фотографии лицо, которое было просто и понятно до каждой мелочи,— неужели эти стихи написал этот человек? Он прочитал еще несколько строк и молча протянул маме книжку, лишний раз подумав, что все-таки он прав, видя в поэзии притворство. Любопытство его угасло, и он просто не замечал фотографии, давно ставшей неизменной принадлежностью письменного стола. Несколько лет спустя он сперва догадается, а потом мама подтвердит, что это снимок его отца. Мама говорила ему что-то об отце, когда он был еще мал, и он'запомнил только одно — его отец погиб. Позже, сопоставляя год своего рождения с разного рода историческими событиями, он долгое время представлял себе, что отец погиб от кулацкой пули. Он сильно переживал это событие, загораясь чувством классовой ненависти. Затем, уже несколько подтасовывая события и даты, он фантазировал о героической смерти отца то на озере Хасан, то в Испании. Нет, он не слишком тяжело переживал крах таких своих мальчишеских фантазий о незнакомом своем отце. Его поразило что-то другое, обидное, стыдное, что однажды открылось ему вместе с поразительной догадкой, что поэт на фотографии и есть его отец. Приехала какая-то давняя, молодых лет, московская подруга мамы. И ночевала у них, в их тесноте и неприбранности, вдвоем с мамой на ее кровати. И едва войдя, она схватила со стола фотографию и, жадно ее рассматривая, вдруг заплакала, все повторяла одно и то же: «Бедный, 2 Сибирские огни № 7

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2