Сибирские огни, 1977, №12

менную крышу. Но он напашет и насеет, а деревья оденутся». Увидит ли она эту свою весну? Умирающий уходит... Собственно, кто уходит, она или он? Много ты пьешь, Глеб. Страшная это штука — слово, бью­ щее в душу. «Мы уже победили, говорила она, и вы должны быть с на­ ми. Но то, что вы с нами, надо доказать себе и нам». Доказать. Сделать такое, что подтвердило бы перл господина Ххо: вы красный до послед­ ней ниточки. Доказать, сникнуть, упасть, подольститься. Боже, как мало он .значит в ее глазах. И разве не ясно, кем он стал? Разве его чистые побуждения, его совесть скрыты во мраке, и он должен зарабатывать кредиты? Продаваться? Холст. Кисти. Краски. Превосходно загрунтованный большой серый квадрат. Сейчас он напишет свою оскорбленную чистую совесть, образ чи­ стой совести, беззаветной, неизменно воинственной, чувствительной к ударам и обидам, неистребимой, как пригнутые к земле ураганом белые деревья. Белые деревья! Он напишет сейчас белые деревья, символ чистой совести, его заве­ щание людям, его размышления, его скорбь, стенания, тупики, заблуж ­ дения, добрые чувства, любовь, верность... Вот они. Гигантские белые деревья, каких никогда и нигде не было. Они больше земли, а земля кругом плоская, голая, без травинки, тех мерт­ вых тонов, какие носит на своем обвислом, тысячи лет назад умершем лице Рамзее II. Голая земля, библейская, на которой гол человек, и поднимающие человека к добру и подвигу, звенящие на ветру белые деревья. Поток ветра низко пригнул их долу, но они живы, они будут всегда, так как всегда будет человек. Не каждый, конечно, поймет этот язык, этот образ. Иные пройдут мимо полотна, не задерживая на нем своего взгляда. Других он оскор­ бит отвлеченностью символа, нарочитым разрушением канонов и даже безвкусицей, третьи постоят, угадывая что-то большое и беспокойное, и только единицы из многих тысяч прочтут его мысль, как строку в книге, поймут, как много он хотел и как мало сделал. Они поймут и другое: белые деревья полны им, его размышлениями и чувствованиями, повто­ ряют его и думают, как он: о земле, давшей белым деревьям жизнь, о ветре, о сумятице бытия, о войне одной крови, о путнике, который сбил­ ся с пути, о Кафе. Он весь в ранах, но болит только одна. Эта. Мышецкий открыл глаза. Обои. В туфельке из бисера дамские серебряные часики с заводной го­ ловкой. В рамке — Сара Бернар, показывающая в улыбке зубы невоз­ можной белизны. На плече актрисы жеманный китайский кот. Выходит, он спал в Варенькиной комнате, на ее кровати. Как это получилось? Я здесь, сказала откуда-то кегля-графин, и он ощутил запах маньч­ журского спирта. Брезгливо морщась, отшвырнул сосуд на середину комнаты и, наблюдая, как жидкость цвета деревянного масла беззвучно выбегала на ковер, ужаснулся этой беззвучности. Его объял страх за свою жизнь. В раскрытых дверях мрачнела глубина неосвещенной го­ стиной. Мрак пугал его. Он знал, что в доме никого нет, все двери на замке, и все-таки ждал, когда из мрака, из ничего появится Мотька-ду- рак, нищий, молодой еще человек с пустыми выцветшими глазами ста­ рика. Он войдет без звука, подобно клочку тумана, и весь ужас будет именно в том, что он войдет без звука, что услышать его нельзя, нельзя приготовиться, встретить. У Мотьки-дурака нет казнящего ножика, он

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2