Сибирские огни, 1977, №11
почему-то переписываю в дневник. Почему? Наверно, потому, что это мое письмо, и пишу я его Вареньке. 1 Мой милый Кузнечик! Так я называл тебя тогда, на дурманных ромашках, когда мы оба сошли с ума. Прошло пять лет с того дня, не очень длинный, но тернистый и славный путь! И потому сейчас, в наш ромашковый день, мы не можем не поклониться тому, что было. В годы испытаний ты оставалась моим верным, стойким товарищем, моим Кузнечиком. Желаю тебе многих лет жизни, а себе — тебя... САВВА ПОПОВ. КАФА. Из тюрьмы я направился к Савве Попову. Я застал его за шахматным столиком вместе с Пинхасиком, вечнопозван- ным и никогда не уходящим его гостем. Савва «позволял себе» редко, но когда позволял, это почему-то происходило за шахматным столиком. На этот раз столик был покрыт скатертью с кистями и украшен бутылками и даже серебряным ведерком. У Саввы на руке поблескивало толстое золотое кольцо с фигуркой врубелевского демона. Он был расфранчен, побрит и надушен, как гимназистка. «Глебушка, умница,— закричал он при моем появлении,— растолкуй, пожалуйста, этому вот параграфу,— глаза его свирепо пялились на смеющегося адвоката,— что водка и се ледка не без основания поставлены в рифму, да и красотка приваливает ся к ним тоже не абы для чего!» Он засмеялся, закашлялся и умолк. В комнате угадывался тонкий печальный запах раздавленного яблока. Савва наклонился, поднял яблоко с полу и, показывая мне, спросил, в возможностях ли человека перенести это на холст. «Яблоко?» — удивил ся я. «Запах,— ответил он.— Не только натуру, материал, но и запах.— Помолчав, он глянул на меня и присовокупил: — А вот Кафа могла бы!» Потом он обидчиво посипел, придвинул к себе крохотную рюмашку из густого лампадного стекла, пригласил меня к столу и стал пересказы вать где-то им слышанные воспоминания Горького о Толстом. По смыслу этого рассказа, Горький шел как-то берегом моря и смотрит: сидит среди камней кто-то маленький, угловатый, в ветхой скомканной шляпе. Нич тожный по виду человечек. Подпер лицо, а меж пальцев борода прядями, летит по вет^у, струится, и оттого человек этот кажется ожившим древ ним камнем, окиданным водорослями, и что знает он все начала, все це ли, и потому весь мир от него и из него. В нечеловеческой неподвижности старика виделось что-то вещее, чародейское. Вот встанет он, взмахнет рукой, и море притихнет, застекленеет, или, напротив, вздыбится на не бывалую высоту и всё, всё — и облака, и камни, и тени — придет в дви жение и будет двигаться так, как им укажет старик-чародей. Восторг и ужас, охватившие Горького, сменила счастливая мысль: «Не сирота я на земле, пока человек этот живет на ней». Савва говорил с такой силой чувства, будто сам он сейчас шел бере гом моря, сам видел, как маленький, сухонький, наружно неприметный человек взмахнул рукой и море качнулось все сразу и встало боком, очень высоко с одной стороны и очень низко с другой, слышал, как подул гонимый волею старца ветер и заговорили камни, а последние слова: «Не сирота я на земле» — сказал так, точно это были его слова. В гла зах Саввы я увидел слезы, он заметил это и покивал мне, как бы сказал: да, я плачу и горжусь тем, что плачу. Потом^ он сказал, что чувства Горького к Толстому — это счастье. Но Толстой здесь не просто кумир, не вифлеемская звезда, не бог. Такое выражение, которое донесло бы эти чувства, не оскорбив их неполнотой, отклонением от правды, наити невозможно. «Это счастье, счастье»,— повторил он, хлопнув по столу крупной квадратной ладонью, и, не поднимая упавшей рюмки, вскочил
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2