Сибирские огни, 1977, №11
Какая пошлость, думал Савва Андреич. И вот ведь! Сочинение са мозванца от литературы, написанное ради пятака, быть может, под пья- ную руку, становится жизнью Анфиски. Это е е драма, драма э т о й ночи. Что бы он дал за благо увлечься с такой силой, вернуть веру в бо га, в сказочный сюжет, в печатную букву, которая делает правдой лю бое сочинительство. Где та фантазия, которую не в силах унять ни су ровый наблюдательный мир, ни чье-то здравое суждение, ни сам ты, твоя рассудительность, опыт, привычные представления? Как растерза на, как опустошена и неприкаянна его душа в эти минуты! И как она равнодушна к самой себе! Стало безразлично, кто одолеет в споре, какой восторжествует цвет, белый или красный, примут ли потомки его искусство, напишет ли он настоящий шедевр и даже напишет ли вообще что-нибудь. Его кровью, его дыханием стала готовность уйти, согласие потерять любое приобре тение, любые блага, даже полотна, над которыми он состарился. Ничего не жаль. Ничего. Мир опустел, деревья облетели. Не стало событий страшных, скорб ных или смешных. Все идет мимо его чувств, его мыслей. Ничто не вы зывает в нем нежности, протеста, негодования, радости. Не стало ве щей, из которых одна была бы дороже или дешевле другой. Не стало цены. Нет в мире критериев, которые возносили бы одно и порочили другое, нет веры, нет авторитетов, учителей и учеников. Еще вчера одно это сознание сделало бы его несчастным. Но кто-то жестокий повымел из его души все чувства. В ней нет того, чтобы страда ло и двигало. Он забыл, что такое несчастье, беда, отчаянье. Анфиска фукнула на лампу. По комнате распространился запах фитиля, и мрак тотчас же залил все предметы. — Спокойной ночи, Саввушка! — сказала она шепотом и, так как он не отозвался, объяснила знаменитому поэту в черном:— Спит. А мо жет, и не спит. И хихикнула, скрипнув кроватью. Засыпая, Савва Андреич продолжал думать о своем странном со стоянии. Это болит душа, говорил он себе. Но это не болезнь. От этого нет ни пилюль, ни пьянящих декоктов, так как ни он, старый художник, ни его доктор не знают,*что это. У него нет слов, чтобы предъявить ж а лобу, у доктора нет науки, чтобы выявить ее и понять. * — Савва! — позвал его чей-то печальный мужской голос. Монах, почему-то подумал художник, ему сделалось страшно, и он проснулся. Замер, оглядывая комнату. Человека, который позвал, в комнате не было. Была Анфиска. Она стояла спиной к нему с романом в руках и читала. У ног ее было ведро с золой и черным совком, а в раскрытой печурке, на шалашике из лучи нок, топтался чистый ласковый огонек без дыма. Она осторожно поло жила на шалашик два сухих березовых полешка, открыла поддувало и прикрыла печурку. На забеленной чугунной дверце заблистала и з а играла золотая стежка, а в печурке что-то свистнуло и стало петь. Став ни уже были открыты, в окнах стояло роскошное раннее утро, и пото му страх, вышедший из сна, жил не дольше мгновения, но ушел он не весь. И Савва Андреич не сразу понял, что чувство, которое он оставил, была радость. Было радостно от сознания, что пришел страх. Пришло чувство. Он вновь доступен чувствам, и чувства доступны ему. Анфиска положила раскрытую книгу на кухонный стол обложками вверх и села чистить картошку. Он сел, выпростал ноги из-под одеяла.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2