Сибирские огни, 1977, №11
безмерностью власти одного человека, любви к нему, страха перед ним, умиления и удивления. Из чего-то клочковатого, постоянно меняющего ся, как текущий в безветрии дым, вставала Россия. Великая Россия со всем своим исконным и обязательным: лесная, луговая, избяная, ерети ческая, скоморошья, ярмарочная, босая, пьяная, гармонная, полная бед, удальства и талантов... Вот она, вот она! С ее мудрым вечерним звоном над мглистыми пажитями, с нуждой, с расстегаем и семужьей тёщей, с поддевками и вицмундирами, с тайными монастырями и молельнями, с роскошью столиц, с красотой древних русских нарядов, от которых хорошеют все дурнушки, с балами до рассветного тумана, с парадами, пикниками, с неунывающими мордастыми солдатами, с их бравой, озор ной песней... Но голос, голос! Все реки текут вниз, думал он через минуту. Только вниз. Все пада ет вниз. Ничто не падает вверх. Падать вверх невозможно. И, повину ясь этому закону мирозданья, все предметы, все явления возвращаются к нулю, от которого поднимались. Все падает. Короны и звезды, крепо сти, благополучия и могущества, богатства, создаваемые веками. Какая чушь эти французские стрельбы через город. Глотов плетет петельки, чтобы набросить их потом на птичку. Но петельки падают на пустое место. Птичка живет. Теперь уже все видят, что разноголосица этих ложно многозначительных залпов никого не испугала. И даже на против. Пан Годлевский, к примеру, воспользовался ею как ширмач пиджаком и прикрыл свою преступную руку. Прикрыл и выкрутился! Ушел без единой царапины! А Кафа? Что-то закрыло солнце, и ласковое тепло пропало. Гикаев разлепил глаза и увидел перед собой монаха с дорогим соборным подносом, с ма ленькими на нем коньячными рюмочками, наполненными наполовину. Качнулся поднос, качнулся коньяк в рюмочках, лицо монаха стало учтиво сладким и выразило приглашение. Гикаев показал жестом, что пить не будет. — Сюда, сюда! — послышалось сверху. С беседки, дробно топоча, скатился пунцовый, улыбающийся Лох, выхватил у монаха поднос и, приняв осанку чопорного петербургского официанта, вознесся на верхотуру. Звон рюмок, кряканье и чавканье. Ничего этого Гикаев не слышал. Он продолжал думать. Все неудачи и огорчения последних дней он выводил из предложен ной г-ном Глотовым тактики лавирования и игры. Стрелять не через го род, а в город, не мимо, а в цель — вот альфа и омега всего разумного. Надо вернуться к тому, что было.,К суголами. К палаческой палке. Но странно! Думая так, он обвинял не Глотова, отбросившего палку с тем, чтобы улыбаться, заигрывать с бастующими, выжидать и высматривать, не себя, а... Благомыслова. Он слишком легко уступил, думал Гикаев. Он не должен был так легко уступать. Это — малодушие, питающее в солдате бесчестье и даже измену. Все собаки теперь висели на Благо- мыслове. Д аж е тон светской почтительности, принятый Гикаевым при допросе Кафы, он считал теперь виной начальника контрразведки. Ко нечно, у Годлевского рыльце в пушку, и Кафа его обеляла и выгоражи вала. Надо было ломать им руки. Ломать руки — это ломать волю. «Вы очень красивая женщина». Эти пустые салонные слова говорил он и го ворил ей, Кафе. Байбак, старый щелкунчик! Гикаев неожиданно поймал себя на том, что рассуждает не своим голосом. Внутри его жил, спра шивал, отвечал, сокрушался и неистовствовал голос Благомыслова. В заварухе омского переворота, утвердившего над Россией смут ную фигуру черноморского адмирала, Гикаев потерял своего лучшего друга по Михайловскому училищу, носившего эту же фамилию.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2