Сибирские огни, 1977, №11

поставив ногу на стул, весь в озарении голубой улыбки, и с величайшим тщанием, которое всегда отличало его, как только он начинал занимать­ ся собою, подрезал и шлифовал ногти. «В годы студенческой бурсы,— сказал он,— я много раз выбирался к рампе, чтобы читать стихи, ста­ вить и оттачивать манеры и дикцию, без которых невозможен ни один триумф оратора». Спустившись на пол, Н. Н. неторопливо повернулся к окну и стал читать, глядя на беседку, у которой три гимназистки, одетые в коричневое и белое, гоняли через воротца деревянный шар деревян­ ными колотушками: Граф ничего не замечает, Вперед на площадь он глядит, Там на балконе мать стоит Спокойно, в покрывале белом. Все разъяснилось: скрывая от меня подделку, Глотов хотел, чтобы, подобно венгерскому графу, я заблуждался в происходящем и выглядел бы за прокурорским столиком как можно естественнее. Глотов взял со стола ящичек с сигарами и, заглядывая в него с ви­ дом разборчивого лакомки, сказал, что даже ничтожная фальшь в моем поведении на суде открыла бы глаза Кафе и ее единомышленникам, а это вызвало бы трагедию непоправимой расправы над Кычаком. «Или вас шокирует подстроенность обвинения? Милый Глебушка, оставьте свои сражения с мельницей. И поймите: изловить Кафу с поличным, а затем и осудить принародно без тонко рассчитанного подстрекательства невозможно. Что ни говори, а бабенка умная». Я возразил. Он неопреде­ ленно рассмеялся и покивал на окно: «Полюбуйтесь же, черт вас дери! Ведь это настоящие красавицы! О, молодость, молодость! Разве ты не дороже золота?» Он выбрал сигару, сунул в рот, покосился на свои длинные розовые ногти и, шаркнув ими по рукаву мундира, подарил миру еще один перл: «Разве молодость не дороже всего золота на зем­ ле?» Когда-то в университете я принимал на веру каждое его слово. Дерзкие «красные» речи приват-доцента Глотова туманили не только мою голову. Теперь же я знал, что и тогда, и сейчас за поступками и сентенциями моего развенчанного любимца нет ни убеждений, ни высоко­ го чувства. Нет чувства вообще. Гильотина, опускающая свой нож, не сострадает казнимому. Глотов слишком машинен, чтобы волноваться волнениями ближнего. КАФА. Ночью она пыталась бежать, и ее схватили. А днем мне при­ виделся вещий сон. В двух шагах, з^ дверью, в опустевшей комнате, замаянный до обморока, я спал в громоздком кресле с поднимавшейся к потолку кожаной спинкой, какие теперь можно видеть только в старых судах да в театральных бутафорских. Солнце било мне в глаза, и мне снилось солнце и казнь Кафы. Люди отвели ночь не только для любви и преступлений. Ночью они еще и казнят друг друга. Но лесная дорога, по которой везли Кафу на расстрел, была в белых ромашках и в белом полуденном солнце. Странная вещь. Кафа сидела одна на высоком ям­ щичьем облучке, который был забит свежим сеном, и в руке у нее были мои белые вожжи. И в моих руках были мои белые вожжи. Я ехал сле­ дом за нею и нещадно погонял лошадей, так как отставал с каждым шагом. Ромашки росли на моих глазах, выходили на дорогу, станови­ лись непролазным белым лесом, а сверху, от солнца, на меня глядела со своего облучка презрительная, одухотворенная и, не могу не признать, прекрасная Кафа. Она поднялась и крикнула: «Я вечная! Слышите, про­ курор, я вечная!» — и гулко притопнула, будто кругом был не глухой и душный ромашковый лес, а пустой пакгауз. Просыпаясь, я услышал: «Тише, господа. Пусть спит. Фемида, надеюсь, ничего не скажет, если один раз мы будем читать без прокурора». Я облегченно вздохнул и,

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2