Сибирские огни, 1977, №7
тут появляется одна из старушек (наверно, главная) и начинает ругать ся, пока Сережа не кричит ей что-то ослепляюще грубое, тогда старушка покорно замолкает и уходит. Сережа оттуда же, где стояла бутылка, достает затрепанного Джека Лондона и начинает очень непринужденно делать три дела сразу: есть, читать и следить, чтоб Таня ела. Сидит он спиной к окну, за окном дере вянные дома, железнодорожное полотно и идут поезда. Сгущаются су мерки. Таня думает, что пора ехать домой, но встать лень и двигаться лень — это вино. Сережа неожиданно захлопывает книгу с видом торжествующим и счастливым, словно сам только что дополз через ледяное безмолвие. Он отбрасывает книгу, и они идуг, преследуемые шипеньем двух стару шек, в его комнату. — Бесы, псы! — шелестит им вслед. — Это из-за вина,— извиняющимся тоном говорит Сережа.— Так бы ничего не сказали. Они боятся, что я сопьюсь. Таня вспоминает, какие у старушек были лица, когда они сидели на диване, глядя на Таню с Сережей. Мол, как это — жили, ростили, Сер гунька маленький был, болел, сказки слушал, а вырос — злыдень. Она тогда подумала: интересно, родители у него разъехались и оста лись две бабушки — теща и свекровь; раньше, наверное, ссорились, а сейчас вместе живут, терзаясь непристойностью общего внука, и инте ресы у них теперь общие — в нем. Одна почти совсем глухая, ничего не понимает, а вторая сердится, кричит на нее: да ты совсем уже ничего не понимаешь, глухая ты, напу тала все, сначала сочельник, рождество, а потом уже Новый год! Кричит на всю квартиру, будто не помня о нас, будто живет еще чем-то, кроме глупой жизни своего внука, и этим своим криком напоми нает всем, что она еще живая. А сама разглядывает старые фотографии, где маленький Сережа у нее на коленях блаженно улыбается, обнажив первые зубки. Пытается вспомнить, когда впервые эти зубки вцепились в ее сердце?.. Где тот самый первый случай? И напрочь забыла, что это «уродство» ее внука: сиянье ног, жадность губ, бесстыдство — величай шая радость Сережи и его Таньки. Что они целуют свои двадцать три года, как близнецы маму, не верят, удивляются, что их кожа, нежная такая, упругая, будет когда-нибудь иной. Что их двадцать три — это весы, на которых Танька — на одной, а Сережа — на другой чашечке. Или качели. Ах! Величайшая несправедливость — давать молодости зна ние, что она кончится, потому дети бывают порой так жестоки к стар шим,— к своему будущему... Таня просыпалась от грохота поездов, лежала в темноте. Чужой мужчина сквозь сон касался ее успокаивающе, бормотал что-то. Он был к ней, совершенно чужой и незнакомой ему, внимательнее, чем к род ным. Она была ему нужнее, и он платил ей тем, чем должен был питать жизнь родных. А поезда Все идут и идут за смутно белеющими занавесками. Она вспоминает сосновый заснеженный бор, замерзшую речку с синей цер ковью и приземистыми домами на той стороне, овраги, веселое румяное скопище Сережиных друзей. Всем этим он так щедро делился с ней, будто у него всего полно, запасы не иссякнут никогда, поэтому можно все дарить случайной встречной. А поезда идут и идут, и кажется, что они сомкнулись вокруг ком наты и ей отсюда не выбраться. Словно необходимо платить теперь за доверчивую щедрость Сережи, войдя в подробности его скучного быта, когда кончится праздник, а платить не хочется... нечем... не хочется. Дико, непостижимо — пустить в свою жизнь кого-то, чтоб он стал этой жизнью. И как это — жить-жить, и вдруг совершенно чужой приходит,
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2