Сибирские огни, 1977, №7
настырный мальчонка, а тут умненько так просит: «Я лучше сам, ножка ми пойду, ты меня не донесешь, Ира». Давай же его собирать. А у него своей одежонки только штанишки латаные-перелатаиые да холщовая рубашка. Сняли с Ульки пимики, с Тольки пальтишко и шапку, пояском от девичьего платья подвязали. Вышли на улицу. Иванко глотнул чистого, колючего морозного воздуха и опьянел, обмяк, ни рукой, ни ногой. Дорожка после февральских ветро дуев по сугробам узенькая, проваливаемся с Иркой до колен, кое-как до несли. Я Иванка сразу на печь, курку из-под печи, голову ей руками без топора отхватила, Ирку посадила теребить, а сама за Колей побежала до Гаврюшки, раз обещала. У Гаврюшки на счастье корова отелилась ночью. Я молозива в кружку взяла — и с Колей домой. Вскипятила его, даю Иванку с ложечки. Он говорит: «Не хочу, холодно мне». Заставили мы с Иркой съесть несколько ложечек, укрыли его зипуном. Иванко за тих. Не дай, думаю, бог... Батько на войне пропал, Иванко помрет, горе всю семью сломает. А Иванко под зипуном все скрючивается и вздраги вает. И Ирка поняла и злякалась, в рев ударилась. Я ей насыпала в по дол с килограмм конопли семенной, прогнала домой, а сама курку варю. Про Колю Гаврюшкиного забыла. Хватилась: он на печке сидит, Иванку в ручки по сухарику засунул и треплет его за плечо: «Ешь да давай иг рать, ешь, Иванко...» Коля наш на два годика постарше, и не хворый, не тощий, ему играть надо. Наблюдаю. Что же дальше будет? Иванко поднялся, один сухарик в карман положил, другой кусает, сосет, а сухарик, как кость, задубелый. Ничего, зато, думаю, животик не заболит, весь сразу не съест, так оно и лучше. Оттого только, что хоть такой сухарик в руках, у хлопчика силы откуда-то взялись. Смотрю, из тюрючков из-под ниток и палочек фургон ладят. Вместо ящика у них спичечный коробок. Будет, думаю, жить, не случится ничего с ним. Сварилась курица. Я им бульону по полкружечки остудила, подаю. Коля отхлебнул и потребовал мяса. Я его лаять, ешь, что дают, а он го ворит: «Я и для Иванка прошу». Выломала я им по ножке, мякоть всю, считай, убрала, подаю. Пососали они косточки, выпили из кружек буль он, Иванко осоловел и прилег. А Коле хоть бы хны, опять играть его зо вёт. Так я сняла его с печи и отправила домой. Проснулся Иванко перед вечером, домой запросился. Я спрашиваю: «Тебе плохо у нас?» — «Нет»,— отвечает. «Вот и погости»,— говорю. Он свое: «Домой хочу». Я глаза отворачиваю, а ему толкую, что мне неког да, вот-вот прибежит Ира, тогда и пойдете. А Ирке я наказала, чтоб «с неделю в нашу хату никто из ваших ни ногой». Кой-как уговорила хлоп чика, заигрался. В ужин почти ничего есть не стал, лег на спину наискосок чириня —=- и смотрит, смотрит, не моргая, в потолок. Я ему сказку одну за другой рассказываю, молчит. Так и уснул. На следующее утро — он еще не проснулся, я побежала к колодцу за' водой. Вернулась, он стоит, в валенках, шапке, пальто, поясок прила живает. «Куда ты, Иванко,— хлопочу,— завтракать сейчас будем, потом и пойдешь».— «Ага,— говорит, спокойно, спокойно так, чуток только по тупился,— я тут наемся, а дома у нас совсем нечего, все сидят голодные. Умру, так дома, со всеми вместе». У меня руки-ноги затряслись, я так и села с ведрами. Ушел Иванко. Я спохватилась. Следом. Стала за двором, гляжу. Он тихонько, оборачиваясь то налево, то направо, перешел дорогу, взобрал ся на сугроб перед своими окнами, остановился... А день стоял... такой солнечноглазый — очи слепит. Ночью куржак упал, дерева изукрасил, обрядил, и так они горят, искрятся, глядеть больно. А Иванко, а хлоп чик этот — живой укор — в ряхмотьях на самой макушке хрустального
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2