Сибирские огни, 1977, №6
Я заглядываю к своему разбитному соседу за спичками. А он бреет ся. Он так любовно и тщательно водит электробритвой по усатому, щека стому лицу, что походит на умывающегося кота. Мне показалось: это не бритва жужжит, а он мурлыкает, сладко и самодовольно жмурясь. Мне становится еще лучше и светлее. Что же это со мной? И вдруг я догадываюсь: «Да ведь это я уже работаю! Это ведь началась моя работа!» К столу потянуло, к бумаге. И я записал и про голубиный колоколь чик, и про бреющегбся соседа-кота. И сразу почувствовал себя счастли вым. Светлая тишина опустилась на душу, и затеплилась в душе любовь к жизни. Вот это и нужно мне для работы — светлый покой. Но это не по кой равнодушия. Книжка рождается из любви или ненависти, из горя или счастья: она никогда только не рождается из равнодушия. Я помню деревенский клуб, закулисную комнату. Одна ее стена бы ла'увешана гитарами, балалайками, домрами. Кашлянешь, и они вдруг загудят, зазвенят — откликнутся тебе. А ты их и не касался. Но такие уж они отзывчивые. Вот и душе нужен для работы покой натянутых и настроенных струн, готовых сыграть любую мелодию, едва прикоснутся к ним пальцы. Меня обыкновенно так настраивает природа: дождики, листопады, лесная речка; или далекая музыка; или воспоминания о Кабарде, о Фер ганской долине, о Забайкалье, где горели мои молодые костры. Все это выметает из души мусор ничтожного, мелочного, эгоистичного, проветри вает ее и наполняет вниманием к жизни, сосредоточенностью на ее скры той поэзии. Для себя я это называю, должно быть, очень уж прозаически — ги гиеной души... Давненько я не работал — не было такого настроя. А в это утро дружище стол, неутомимый* работник и верный хранитель моих рукопи сей, властно позвал меня к себе, к розовой тетради. Я присел к нему, затих, боясь даже резких движений и грубых зву ков, и выправил первую фразу, вторую, третью. И вдруг возникла новая сценка, которой не было в тетради. «Помню, в нашей кухне— клубы па ра. Мама — прачка, она стирает чужое белье. Стены, как в бане, усыпа ны каплями. В деревянном корыте шапка мыльной, пены... Зимой белье застывало на веревках. Мать втаскивала охапками сту чащие, картонные простыни, и в доме радостно пахло снегом, морозцем. От пачки голубоватых простыней вился белый дымок, они обросли пухом инея, если пощелкать, простыни звенят, гремят. Мать пугалась: — Не тронь, сломаются!» Душа заволновалась в счастливом напряжении. Все так, все так, как было в детстве. И пошло, и пошло. И вот уже ты все видишь, все слышишь, и становишься то собственным отцом, то матерью, то старшим братом, а то и вьюгой, и бродячей собакой. И вдруг, бог знает откуда, явится сравнение («Снег под ногами так хрустит, точно кто-то смачно жует вилок капусты»). Или сверкнет эпитет («В небе острая зеленая звезда»), и ты становишься от этого все счастливей и счастливей, душа откликается на все, фантазия летит вольным соколом, двери в закрома памяти распахнулись во всю ширь. Рука едва успевает за мыслями. Пи шу неряшливо, криво, многословно, фразы лепятся неуклюжие, корявые. Работа над языком еще впереди, а сейчас только бы успеть сделать на броски тех событий, которые вспомнились, явились, ожили. И уж в такую минуту, милые мои люди, не мешайте пишущему, не звоните ему, не про сите вернуть долги, не просите и взаймы -— не надо портить ему настрое ние, не дуйте на его свечку — ее трудно зажечь,1но легко погасить. Он пишет — значит живет, он живет — значит пишет.
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2