Сибирские огни, 1976, №10
которых в мыслях всегда сплош ная круговерть: и то не так, и это не получается, и там не дотянул, и в другом месте допустил послабления. Читатель, может, всего это го не заметит, но я-то вижу. Вижу! И Толстой как бы меня успокаивает: так и должно жить, иначе и нельзя. И за то ему спасибо. Но тут же усмехнулся: — Не стоит только забывать, да, впро чем, и не забудешь, если бы и захотел: пусть сам Толстой тебя успокаивает, да ет передышку успокоения, но ведь как только подумаешь, что все, мол, идет как надо, и ты правильно живешь, так сразу же и вспомнишь того же Льва Ни колаевича, что успокоение-то — душев ная подлость... И все же его слова — как передышка. И когда он это говорил, я вспомнил его же строки, написанные гораздо раньше этого разговора. А в сущности о том же самом: Ни ночи нету мне. ни дня. Ни отдыха, ни срока: Моя задолж енность меня П реследует ж естоко. У скольких душ людских в долгу. Живу, бедой объятый: А вдруг скви таться не смогу За все, что было взято! Тот же Дементьев, по совету которого Твардовский начал очередной «крутеж» со своей поэмой, говорил мне однажды: — Помню, еще где-то в начале пя тидесятых годов Александр Трифо нович пожаловался, а жаловаться, как известно, он не любил, значит, что- то допекло, что-то не ладилось, ви димо, с поэмой. «Знаешь, какая у меня жизнь,— сказал он.— Я ужасно живу: у меня же нет ни минуты покоя или так называемого отдыха. Я все время думаю о том, что надо делать, как писать, все время что-то крутится в голове, как веч ная все та же и каждый раз разная пластинка». А я, слушая Дементьева, вспомнил другие слова Твардовского, тоже относя щиеся к тому времени, когда он работал над «Далями», говорил он эти слова од ному поэту, но чувствовалось: это его убеждение, его повсечасная боль: — Все понимаю, надо бы и отдых дать душе, и все же так опасно предаваться разврату, который нашему брату просто противопоказан, а в наставлениях Гете даже и воспрещен — мечтаниям о том эффекте, который, мол, ожидает меня по окончании работы: Как все возлику ют и протянут губы для поздравитель ных поцелуев. А может, и не возлику ют, а может, и поздравлять будет не с чем? Мечтать, созерцать в мечтаниях свой будущий успех — это, действи тельно, разврат, даже если что-то на шел, открыл, все равно — таи, дави в се бе эти мечтания: ведь блеснуть может и не чистое, а сусальное золото... Не то же ли это самое: «Ни ночи не ту мне, ни дня...»? Есть история о том, как молодой Куп рин приехал к тоже еще молодому Бу нину в Одессу в самом конце прошлого века. Денег у Куприна не было ни гро ша, и Бунин посоветовал ему написать быстренько какой-нибудь рассказ, обе щая пристроить его в «Одесские ново- , сти». Куприн за одну ночь такой рас сказ написал. Бунин прочитал его и ска зал, что рассказ уж очень хорош, жаль отдавать его в газету, лучше послать в какой-нибудь ежемесячный журнал, ну, скажем, в «Мир божий», там его навер няка с удовольствием возьмут, и чита тель уже будет у Куприна всероссийский, а не один одесский. И' посоветовал Ку прину запереться в номере гостиницы и что-нибудь еще написать. Куприн сел и снова написал хороший рассказ. И опять его жалко было тискать в газете. А де нег не было, и «Мир божий» был дале ко, в Петербурге. И все-таки Бунин за ставил Куприна в третий раз сесть за работу в надежде, что хоть третий рас сказ окажется поплоше, так что можно будет его без особой жалости напеча тать в «Одесских новостях». Выходило так, что молодому Куприну никак не давался плохой рассказ: все получалось слишком хорошо. И только на третий раз и то с некоторым сомнением Бунин согласился: «Ну это можно и здесь напе чатать»... А может, и разуверился, что у Куприна получится так себе... В своих воспоминаниях о Куприне Бу нин излагает эту историю несколько ина че, зато подчеркивает, что, когда он уго варивал Куприна, тот «жалостливо ску лил»: «Да меня же никуда не примут... Но что же я напишу? Ничего не могу придумать!..» И когда написал, то «ужас но боялся» везти в газету. «Почему-то ужасно боялся»,— изумлялся , спустя много лет Бунин. Наверно, это и есть то, что называют «щедрость таланта»: и хочется похуже — да не получается. И в то же время — получается прекрасно, а кажется, что и писать-то не о чем и незачем: одна ерун да попрет. И уже написалось, а все пред ставляется: стыдно показать... Моцартовская легкость? Да, как ска зать, легкость ли, вернее сказать, одна ли легкость? Ведь сомнения легкой жизни не обе щают. Вспоминая о работе над «Василием Теркиным», Твардовский писал: «Ни од на из моих работ не давалась мне так трудно поначалу и не шла так легко по том, как «Василий Теркин». Но тут же добавлял: «Правда, каждую главу я переписывал множество раз, проверяя на слух, подолгу трудился над какой-нибудь одной строфой или строкой». И, касаясь одной из таких глав — «Смерть и воин»,— замечает очень похо же на то, что только что сказал: «Но в целом эта глава написалась легко и бы стро: сразу были найдены ее основной тон и композиция».
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2