Сибирские огни, 1976, №9
я испугалась, как бы она не выклевала из нее кусок. Затем, отстранив шись и продолжая держать меня за кончики пальцев, она пристально на меня взглянула. — Вы плохо выглядите,— начала она, но я перебила ее: — Что с Аланом? — Не волнуйтесь,— ответила она,— он чувствует себя хорошо. Наконец-то хорошо... Он жив. Я поспешила сесть. Мои нош дрожали. Наверное, я очень поблед нела, таи как она позвонила и попросила дворецкого принести рюмку коньяку. Все-таки любопытно,— думала я теперь, когда ужасный сер дечный спазм стал утихать,— любопытно, что в качестве подкрепляю щего во Франции мне постоянно предлагают виски, а в Америке — коньяк. Я почувствовала такое облегчение, что охотно порассуждала бы на эту тему со свекровью, но момент был неподходящий. Я проглотила содержимое рюмки и почувствовала, как оживаю. Я в Нью-Йорке, мне хочется спать. Алан жив. А этот восьмичасовой перелет — не более, чем кошмар, одна из жестоких и бессмысленных пощечин, которыми иногда награждает нас судьба, просто для собственного развлечения. Как сквозь туман, я видела напротив себя женщину с искусно наложенным гримом, слышала, как она говорит: неврастения, депреооия, злоупотреб ление алкоголем, злоупотребление амфитаминами, транквилизатора ми— говорит, в сущности, о злоупотреблении любовью. Потом она вспом нила, что я устала с дороги, и велела проводить меня в мою комнату, где я, не раздеваясь, упала на кровать. Одно мгновение я слышала непре станный и смутный рокот города, потом заснула. Мой партнер по пляжам, балам и мучениям выглядел страшно плохо. Двухдневная щетина покрывала ввалившиеся щеки, взгляд остекленел. Это не удивило меня, учитывая лечение, которое ему дава ли психиатры. В этой эмалевой, звуконепроницаемой палате с кондици онированным воздухом он выглядел инородным телом, человеком вне закона. Лечащий врач и консультант, принявшие нас, говорили о за метном улучшении, о необходимости постоянного ухода, а мне казалось, что это я сначала вдохнула в этого мужчину-ребенка человеческую, хотя иногда и причинявшую страдания, жизнь, а потом вероломно вер нула его назад, в этот стерильный кошмар. Он взял меня за руку и гля дел на меня — не просительно, не властно,— а со спокойным облегче нием, и это было хуже всякого взрыва. Казалось, он говорил: «Видишь, я изменился. Я понял. Я снова гожусь для жизни, Ты только возьми меня». Видя Алана рядом с его слишком заботливой матерью и этим слишком рассеянным психиатром, я испытала вдруг острую жалость и чуть было не поверила в реальность его немой просьбы. Да, это было хуже всего. Он глядел, как доверчивая побитая собака, которая хочет сказать, что наказание чересчур затянулось, что оно было достаточно убедительным, и слишком жестоко с моей стороны и дальше его остав лять в этом аду. Эта мрачная палата... Куда делся плюш, на котором он привык вытягиваться всем обоим большим телом? Куда делись кашемировые шали, которыми он, засыпая, любил прикрывать глаза в дни своей грусти? Куда делась та мягкость жизни, та пушистая неж ность, с которой встречали его узкие парижские улочки, маленькие пустые кабачки’ и молчание ночи? Нью-Йорк не переставая глухо гудел день и ночь, и для него, я знаю, с самого начала это было невыносимо. Но искусственное и болезненное молчание этой палаты было еще более нестерпимо. «Я здесь уже неделю»,— говорил он, и это значило: «Ты представляешь себе? Ты представляешь?». «Они все очень вежливы»,— говорил он, и это значило: «Ты представляешь: я во власти этих лю дей!». «Доктор совсем неплохой»,— соглашался он, и это значило: «Как могла ты бросить меня на этого бездушного чужого человека?». На про-
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2