Сибирские огни, 1976, №3
и теперь в нем теплела душа к человеку, который больше чести, больше богатства любил книги. Может быть, и в угоду этому человеку, желая хоть как-нибудь воз наградить и обрадовать его, и решил Иван, вдруг вспомнив при виде его о печатне, уже не отступаясь, довести ее до конца. — А что, поп, сможем ли мы сами, без немцев, книги печатные де лать? — спросил Иван у растерявшегося и чуть не бухнувшегося на коле ни дьякона. Федоров всегда терялся при встречах с царем — не от страха перед ним, не от своей приниженности... Федоров был горд—выстраданной, затаенной гордыней, которая чем сильней, тем скрытней, но в Иване, вместе с его мрачной надменностью, вместе с недоступной, суровой царственностью была еще и какая-то удивительная, совсем непонятная в нем, мужицкая простоватость, которая подманывала к нему людей, от крывала перед ним их души, мысли, и к которой никак не мог привык нуть Федоров, всякий раз оказываясь захваченным врасплох. Он не знал, как держать себя с Иваном, терялся, потому что перед ним одновременно был и царь и мужик, который мог высморкаться в по лу кафтана и тут же, даже не садясь на трон, приняться вершить судьбу подвластной ему Руси. — Не поп... лишь дьякон я, государь,— зачем-то поправил Федоров, совсем не понимая от растерянности, что говорит такое только в досаду царю. Уж не' хочет ли он, чтобы царь помнил о нем доподлинно — кто он таков?! Но Иван не заметил или простил дьякону его невольную дерзость. Сказал мягко, шутливо, чтоб помочь ему побороть свою растерянность: — Все одно — поп!.. Иван подкупал своей простоватостью; когда он был спокоен, она за стилала в нем все остальное, она заставляла забывать, что он — царь, но горе было тому, кто забывал об этом. Знал Федоров, как коварна эта не объяснимая, не богом, не чертом даденная царю странность, знал, как жестоко расплачиваются, доверившиеся ей, но каждый раз, встречаясь с Иваном, он чувствовал, что не может таиться перед ним, не может юлить, хитрить, прятать свои мысли, угодничать, лебезить... Он растерян но, тревожно, но открыто смотрел в глаза Ивана. — Почто ж молчишь, дьякон? — Иван намеренно отвернулся от Фе дорова, стал рассматривать книги. Федоров вымученно вздохнул за его спиной. — Аль боишься правду мне изречь? — Иван скосился на Федорова, приглушенно сказал: — Мыслишь — не по русскому уму дело? — Была бы воля твоя, государь, а нам, русским, у заморцев ума не занимать! — Ужли заморцы не искусней нас? — Может, где и искусней, государь...'* Да токо и за морем горох не под печку сеют. — Почто ж там все лучше, чем у нас? И города каменны, и корабли могучи.... По океанам плавают! А у нас на реках и стругов не вдосталь. И машины там диковинные! — Воля твоя, государь,— и у нас заведется такое. Повелел ты по ставить храм на диво земле всей нашей, и есть храм! Повели... — Кому — повелеть? — вздернулся Иван, и глаза его стали надмен но-злыми.— Молчи, дьякон, не ублажай меня! Некому повелеть! Бояре мои на грамотах кресты ставят!.. А мужику... — губы его брезгливо вы пятились, глаза обежали Федорова сверху вниз.— Мужику: хлеб-соль есть, и вся честь! Федоров почувствовал в этих словах Ивана укор и ему... Ожгло его, будто горлом потек кипяток. Никогда еще он не чувствовал себя таким
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2