Сибирские огни, 1975, №9
95 рушка сидит в своей излюбленной кути, в своей обычной ситцевой кофте, и так же спокойно, без растерянности, без сокрушенных вздохов и при читании, молча смотрит на своего умирающего мужа. Иногда она даже негодует,—когда предсмертное балагурство старика ей не по душе. Но и негодует спокойно, не повышая тона. А ведь у этой старушки из семей ных нет никого, кто мог бы ей помочь. Жить придется одной. Что же это? Самоотречение, или непонимание происходящего? Нет, в этом видится нечто иное. Это трезвое отношение к жизни, это душевная твердость, отсутствие страха. Когда жил —значит, жил. Время жизни прошло, силы иссякли значит, умирать надо. Все это закономерно, ничего иного не может быть. — Баушка, открыл глаза старик.—Там, на шкафу, стоит где-то бутылка... К третеводнншнему празднику я запасал. Найдп-ка ее, да за ряди Федору Иванычу граненый стакан. И мне плесни немного. Мы хоть выпьем с ним напоследок. А то живому-то человеку муторно с мертвым сидеть, пустые его речи слушать. Я сам это не любил... Старушка послушно поднялась с лавки, достала поллитровку, на лила Байкалову полный стакан, в маленькой рюмочке поднесла немного старику. Старик тяжело, с трудом, приподнялся на кровати, сел, свесив посинелые ноги, взял рюмочку. Лохматая, неуклюжая тень старика за тряслась на стене рядом с дверью. Придерживая рюмочку правой дрожа щей рукой, старик левой почесал грудь, промолвил: — Сердце что-то колет... Не может в себя прийти... И, поморщась, обиженно заговорил: — Эх, сердце, ты мое сердце... Что ты болишь? Чего тебе не хватает, дознаться бы мне? Чем ты недовольно? Или мы в голоде, в холоде с то бой сидим? Или какая нужда нас с тобой обуяла? Или мало мы с тобой погуляли на своем веку? Об чем ты так страдаешь, сказало бы мне... Байкалову было больно и горько от мысли, что он бессилен помочь Дорофею Петровичу... — Ну, Федор Иваныч, давай ишо выпьем. Больше-то не доведется, пожалуй,— сказал Вершина с усмешкой, хотя глаза его совсем не смея лись, и резким движением вылил рюмочку в рот. Тяжело выдохнув, поси дел молча с опущенной головой, отдал рюмочку старушке. И вдруг ста рик как-то по-особому живо посмотрел на Байкалова и неожиданно, до вольно громко —так показалось Байкалову —запел: Поехал казак на чужбину далеко, далеко^ на добром коне вороном. Он свою родину навеки покинул, ему не вернуться в отеческий дом. У Байкалова дрогнуло, заныло сердце. Эту, именно эту песню он впервые услышал от старика тогда, в первый день их знакомства. И ему вспомнился этот первый день. Он вспомнил, как старик, пропев эту грустную, горемычную казачью песню, начал петь другую* веселую, с приплясом, с залихватским удалым припевом «Эй, эй! Эх-хо-хо!», от ко торого позванивали стекла в окнах. Сейчас сидит перед ним этот же самый старик, но сидит он больной, хилый, беспомощный и, лишаясь последних сил, поет свою любимую последнюю песню. Напрасно казачка его молодая и утро, и вечер на север глядит. И ждет, поджидает — с восточного края когда ее милый казак прилетит. Никогда не думал Байкалов, что этот человек, приютивший, при гревший его, Байкалова, в своем стареньком, низеньком домике, чело
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2