Сибирские огни, 1975, №5

пунктиром огней. Никакие красоты мира не заменят мне этой скромной, нарисованной черным по белому, знакомой с детства картины. Лаптев вздыхает сочувственно. — Где же твой дом? — Вон там, где тополя. За овражком. — Добежать не успеешь? — Что ты! — Эх! — ломает он меня, как медведь, дышит в самое ухо,—Закатился бы я к те­ бе на пироги.... Уважаю с капустой... Как ни странно, в тот миг я тоже подумал о пирогах. Вспомнились позапрошло­ годние материны пироги, невеселые, прощальные, торопливые. И были они не с капу­ стой, а с черемухой. Мой вещмешок и на фронте продолжал пахнуть черемуховыми пирогами... Поезд остановился. В сопровождении Лаптева я сошел на скрипучий, весь в ле­ дяных наростах, припорошенный шлаком перрон. Я иду вдоль состава, вглядываюсь в лица людей, бегущих к нашему эшелону. Меня окликают... Или это только почудилось? Голоса сестер. Голос брата, младшего брата, Павлика. Сразу все от меня отодвигается. Словно не было ни толпы, ни поезда —ничего. Только их голоса, их лица. Мы жадно глядим друг на друга сквозь какую-то зыбкую дымку. Глядим сквозь годы войны, изменившие и их, и меня. Почему не смеется, не тормошит меня Павлик? Как он худ! Как он вырос! Почему у сестер такие — лишенные света глаза? Мне никак не собраться с мыслями. Сестры о чем-то поспешно спрашивают у меня. Я гак же поспешно о чем-то спрашиваю их. Нам некогда отвечать. Протяжный рев паровоза и холодный лязг буферов торопят меня. Пора... А с другого конца перрона, оскользаясь на льду, что есть силы бежит к нам мама. На ней внакидку распахнутый ветром отцовский пиджак. Сбившийся на сторону пла­ ток вот-вот слетит с головы. Она бежит по перрону, прижимая к груди что-то белое. Я бросаюсь навстречу ей. — Мама!.. А колеса уже постукивают. И кто-то, должно быть Лаптев, хватает меня, резко подталкивает к вагону, подсаживает на подножку. Потом он сует мне в руки сверток, белые клочья пара заволакивают перрон. Сквозь перестук колес летят ко мне отдаляющиеся невнятные голоса. Еще долго я слышу их. Слышу за сто верст от Каменки. Буду слышать за тысячу верст Я сижу на нижней полке вагона, безучастно следя за тем, как Лаптев готовится к ужину. Он вскрывает штыком удлиненную, как противотанковая граната, консервную банку, кромсает буханку пшеничного хлеба. С хрустом разламывается перепеченная корка Хлопья мякиша падают на плащ-палатку, которая служит нам скатертью. Бро­ сив в свой котелок щепоть заварки, Лаптев льет в него из ведра кипяток. Запах мяса, хлеба и чая заполняет вагон. — Ну, поехали. Рубай! — Командует Лаптев. Он всегда говорит о еде, как о ка­ валерийской атаке.—Придвигайся, молоти!.. Слышишь? —это он мне.— Заправляйся. Сначала умнем консервы. Пироги на закуску. Лады? Он берет мой сверток, трясет его, как бы взбалтывая, над ухом, потом кладет на палатку. Осторожно, стараясь не выказать нетерпения, медленно высвобождает кру­ жевные концы полотенца. Он. разматывает, расправляет его и, неловко откашливаясь в кулак, в замешательстве вскидывает на меня глаза. На выношенном до прозрачности опрятном холсте лежит зачерствелая, полукруг­ лая, величиной в две ладони, горбушка и несколько правильных паек ржаного хлеба. Я гляжу на хлеб и вижу опять свою Каменку. Вижу мать, вижу Павлика, вижу сестер. Я вижу наш старый,, обмазанный глиной дом и в том доме —все до последней мелочи: от голика у порога до похожей на молнию трещину вдоль потолка. А еще я вижу обеденный стол и на нем —прутяную хлебницу. Они лежали в той хлебнице, эта горбушка и эти, расчетливой резки, пайки.

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2