Сибирские огни, 1973, №7

...Я убежден, что этот самый Браунинг сделал бы серьезные коррективы в советском брачном кодексе, ущемляя его со стороны нравственности и морали». Ту же «любовь» сатирически изображает поэт в стихотворениях «заграничного» цикла «Барышня -и Вульворт», «Домой!»-и других произведениях. «Любить — пожалуйста, рубликов за сто»,— со злым сарказмом говорит Маяковский в поэме «Люблю». Буквально содрогаясь от брезгливости, гнева и ненависти, поэт клеймит — Все, что в нас ушедшим рабьим вбито. все. что мелочинным роем оседало и осело бытом даже в нашем краснофлагом строе. Лишь отбросив все чуждое, что налипает на большое и светлое чувство, можно идти к любви настоящей, в которую так верил поэт, к которой рвался неудержимо: Чтоб не было любви-служанки замужеств, похоти, хлебов. Постели прокляв, встав с лежанки, чтоб всей вселенной шла любовь. Этими страстными строками поэт определил идейный стержень не только поэмы «Про это», но и всех своих послеоктябрьских стихов о любви. Однако лирических стихотворений в самом традиционном смысле этого слова, стихов, раскрывающих личные, интимные чувства человека, стихов о любви у Маяковского во второй половине 20-х годов — в период наивысшего подъема его творчества — написано сравнительно немного. Чем же это объяснить? В конце 20-х годов в нашей стране шла острая классовая борьба, усиливалась угроза интервенции, все силы — и духовные, и физические — были брошены на восстановление н развитие народного хозяйства, на укрепление обороны. Маяковский с присущей ему категорической заостренностью формулировок определил в это время свою позицию так: Я буду писать и про то и про это1, но нынче не время любовных ляс. Я всю свою тебе отдаю, звонкую силу поэта атакующий класс. Об этом же, в сущности, в резко полемической форме пишет Маяковский в автобиографии «Я сам» (1922—1928), иронизи- 1 Имеется в виду поэма о любви «Про это». В своих стихах термином «это» Маяковский нередко заменял «изношенный» термин «любовь». руя над оторванными от реальной жизни стихотворцами, творящими «чистую», камерную лирику: «В работе сознательно перевожу себя на газетчика. Фельетон, лозунг. Поэты улюлюкают — однако сами газетничать не могут, а больше печатаются в безответственных приложениях. А мне на их лирический вздор смешно смотреть, настолько этим заниматься легко и никому, кроме супруги, не интересно». В те годы находилось немало горячих голов среди литераторов, считавших всякую лирику отжившей свой век. Более того, в самом понятии «лирика» они подчас усматривали нечто чуждое, даже враждебное нашей эпохе. Такого рода суждения были особенно распространены не только среди теоретиков, по и поэтов Пролеткульта, а затем — РАППа. Но дело не только в особенностях эпохи. В 20-е годы Маяковский входил в литературную группу «Левый фронт искусства» и даже некоторое время: возглавлял ее. В теоретических установках ЛЕФа, чрезвычайно пестрого по взглядам его участников, было много ошибочного. Многие лефовцы проповедовали идеи сугубой утилитарности искусства, отрицали право художника на вымысел, на обобщение, на изображение сложного душевного мира человека, считая ведущими жанрами лишь очерк, хронику, репортаж и т. п. Эстетические взгляды Маяковского, поэта многогранного дарования, никак не укладывались в узкие догмы ЛЕФа. Более того, некоторые его произведения, в частности — поэма «Про это», были холодно встречены правоверными лефовцамн, так как шли вразрез с этими догмами, в какой- то степени перекликавшимися с установками рапповцев. Теоретики ЛЕФа О. Брик, Н. Чужак, не понимая новаторской сущности поэмы «Про это», до предела исказив ее суть, выступили с резкими нападками на поэта. Н. Чужак в статье «К задачам дня» («ЛЕФ», 1923, № 2) усмотрел в поэме... «наслаждение страданием», а в ее заключительной части — «не выход, а безвыходность». Писатель В. Катаев, хорошо знакомый с литературной обстановкой 20-х годов, не раз встречавшийся с Маяковским, вспоминает в книге «Трава забвенья»: «Он (Маяковский.— В. Р.) был в отчаянии, он не знал, как от них избавиться, от всех этих доморощенных «лефов», невежественных и самонадеянных теоретиков, высасывающих теорию литературы из гимназических учебников старших классов».1 Трагедия поэта заключалась в том, что с этими «теоретиками» он долтое время был связан не только организационно, но и личной дружбой. И, при всей широте своих эстетических взглядов, он все же испытал на себе известное влияние лефовских теорий. В какой-то степени они выражены1 1 В. К а т а е в . Святой колодец. Трава забвенья. М , «Советский писатель», 1969, стр. 299.

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2