Сибирские огни, № 04 - 1972
встал коренник. Тогда Яков упал на мертвую лошадь и заплакал в го лос. Соседи набежали, отпрягли дрожавшую пристяжную, поводили ее по двору, потом осторожно напоили и отвели в конюшню. Яков все бился над своим вороным, кричал, матерился, плакал, раз мазывая слезы —лицо у него вовсе дикое сделалось. Соседи стояли, мол чали, понимали, что за горе одолело Якова. Пораздумав малость, сбе гали в лавку за мужицкой «утехой», напоили ямщика и на руках в избу унесли. И с этого дня не стало в Утевке прежнего, удалого Яшки-ямщика. Службу он справлял теперь на одной лошадке, колокольцы и сбрую с бу бенцами забросил, а ездил потихоньку, сидел уныло, согнутый и на до рогу не глядел: лошадь ее знала... ...Закончив свой рассказ, Пелагея Александровна надолго замолча ла, и передо мною стали проходить легкие, словно бы бесплотные тени Ульяны, каменной старухи, курчавого Якова, Ивана Мельника. Круто бровую, грудастую Ульяну я помнила по ее службе в больнице, а Якова не один раз видела на облучке земской пары лошадей,—садился он обычно бочком и с легкостью птицы мог соскочить на каком-нибудь Крутом косогоре. Иван же Мельник мне совсем не припоминался. Однако без особого труда можно было представить его в нехитром образе старательного «крестьянина, по старым временам мечтавшего выйти в ряд настоящих «хозяев», а по новым —ставшего речистым оратором, или, по-деревен ски, «орателем», кои в немалом числе появились после революции на первых, шумных и долгих, до ночи, сходах... Но вот мужем и отцом никак не виделся мне тот Иван Мельник. Ед ва пыталась я представить его в семейном гнезде, с детьми и женою, как образ распадался начисто. И только об одном думалось почти со стра хом: с какими же мужиками приходилось начинать революцию в де ревне! Но во весь рост, заслоняя собою всех остальных, вставала передо мною Марьяша. Вот она идет по утевской улице, вся засветившаяся в любви, в первой своей любви. Вот бредет, обессиленная, по пыльной дороге, прижимая к груди теплое тельце дитяти, едва рожденного. Вот, избитая, черная лицом, говорит Ульяне о своей любви к Якову... Мне даже казалось, что слышу ее глуховатый, прерывистый голос и еще —тонкий жалобный, сиротский плач ребенка. «Виринея!» —вдруг подумалось мне: на какое-то мгновение они вста ли передо мною рядом, разные и чем-то неуловимо схожие: Марьяша и сейфуллинская Виринея. Но нет, очень все-таки разные. Судьба Марьяши в общем-то была обыкновенной среди тысяч и тысяч судеб, одинаковых, как волны в ши рокой реке жизни: в старой деревне высватывали девку, на одно глядя,— дюжая ли телом, пригодна ль на работу? И жены, и матери покорно старились, горбатели. Марьяшиного бунта ненадолго хватило: покорно убила она свое дитя, покорно повалилась под сапогом мужа... Нет, понадобилось бы чудо, чтобы стала Марьяша бунтаркой, такою же непримиримой, полной праведной силы, как сейфуллинская Виринея, чей образ —в книге, на театре, на экране —по сей день вызывает у нас ответный трепет сердца. — Вот я и говорю,—послышался отчетливый, хоть и негромкий го лос Пелагеи Александровны,—Я и говорю, что Ивану-то Мельнику, вы ходит, куда легче было, чем Ивану Владимировичу, ляховскому предсе
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2