Сибирские огни, 1968, №9
Каргасокскую пристань Иглицын узнать не мог: на фронт отъезжаю щих сотни, провожающих — тысячи. Высокий забор отгораживал пов с т а н ь— склады за ним были, причал, дебаркадер. Когда пароход при швартовался, загудел на всю Обь протяжно, толпа весь этот забор, как легкую щепку, снесла. Были придавленные, покалеченные: к плачу сто ны прибавились. На дощатом настиле цыган молодой плясал, черным вихрем носил с я — кудри растрепаны, мокры, глаза и зубы блестят, ноги-руки мель кают в воздухе, присвистывает, прищелкивает. А в стороне цыганка, по друга или жена, в голос ревет. Красивая, юная, стоит сапогами в грязи, обхватила руками молодой тополь, жмется щекой к зеленоватой, глад кой коре. Эта пара словно приворожила Иглицына: он долго не выходил из круга, молча стоял, поглощенно, а толпа азартно и пьяно кричала: «Ай, да цыган! Ай да хлюст! Сбацай, сбацай! Жару поддай! Помирать, так с музыкой!» Скомандовали идти на посадку, загудели гудки прощальные, ж а лобно-тонкие, скребущие душу. Гармошка смолкла, цыган выпрямился пружиной, скинул со лба мокрые волосы. С воем рванулась к нему цы- гинка, забилась в руках у него, замерла... Дальше Иглицын не видел, а только голоса слышал: «Глянь-ко, какое дело — ведь умерла!» «Кто умер? Где?» «Отхлыньте назад — истопчите!» «Вот как, паря, отдала бо гу душу цыганка!» «Больная была или чего?» «Сердце лопнуло...» «Это бывает...» Потом он видел цыгана — дикого, самого на себя не похожего. Он не кричал, но храпел, пена была на губах, глаза выкатывались, он поры вался за борт, его держали за руки, за плечи, успокаивали. Иглицын видел все это, как в полусне. Пароход застилал горизонт дымом из двух своих красных труб, мел ко дрожал от быстрого бега колес, от свежей встречной волны — продви гался к крутому берегу, где уже засветились веселые бакены в насту пающей темноте. Днем объявили, что в трюме каждому будет отпущено по полпуду копченой стерлядки. Обь дарила фронтовикам последний прощальный подарок... Иглицын войну прошел, как книгу большую прочел — от корки до корки: с сентября сорок первого до мая сорок пятого. Да и после войны задержался в госпитале. Первый-то раз Иглицына ранило в дни Ленинградской блокады, на Ладожском озере, когда эвакуировали детей. Опухшие люди от голода еле брели. Детей на руках выносили, везли на подводах, на машинах, на санках. Налеты немцев, обстрелы, бомбежки. Люди глохли от взры вов. Ужаса этого ему никогда не забыть. Дети, дети... Что вынесли они там, что пережили! Оттуда их увозили в Сибирь, в детдома. Мороз, пур га, грохот и вой. На маленьких санках, закутанный в ватное одеяло, пла кал мальчонка лет, может, пяти-шести. «Бабуля, бабуля!» — повторял он сквозь слезы, и голос его захлебывался в пурге. «Бабуля» лежала се реньким, скрюченным бугорком на снегу. Иглицын высвободил веревку из окоченевших старушечьих рук, потащил санки навстречу машине: шла, надсаживаясь, по льду полуторка, полон кузов детей. Поднял он маль чонку, держит перед собой, поджидает машину, а сам ему, малому, как заговор шепчет: «Увезут тебя к нам, на Васюган-речку, на черную-чер- ную, тихую-тихую, добрую-добрую. Леса там кедровые, ягодные, птицы поют веселые, люди живут хорошие... Не плачь, потерпи... Вот и машина остановилась, вот и садись, поезжай...» В Чижапке потом он присматривался ко всем мальчишкам, которым
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2