Сибирские огни, 1968, №9

лу. Соскочить и бежать на улицу — на ветер, на свежий воздух, отды­ шаться там. Но он не поднялся с постели — похватал воздух открытым ртом, потянулся, расслабил грудь — отлегло. Только внутри покалывало, болели бока, рвало обожженные пальцы — знакомая боль, саднящая, как тогда в Пыжино, когда в бане его ошпарили. Давно ли было? Давно... Уехал отец — не вернулся, дядя Андрон погиб, мать умерла. Сколько случилось за это время. Д о чего ты крученая, жизнь! Все-то в тебе не­ ожиданно: хорошо загадаешь, а хорошо не всегда выходит. Или впрямь говорят, что з агад не бывает богат? Как легко было днем с утра, просто, понятно все. Бегал он с Гош­ кой полянами, тропками, у чвора по крутому берегу, по сельским улоч­ кам-закоулочкам, перебегал по бонам на Кривошеинку: так называют выселок, десяток домов в сосняках на белом яру. Усть-Чажапку, посе­ лок, со всех концов оглядел — так было радостно, сладко, о новой жиз­ ни мечталось, со смыслом думалось, учиться хотелось, книги читать, узнавать новое. На охоту с директором собирался, может быть, на мед­ ведя даже. А теперь директор Иглицын, Пал Палыч, ни то что там что — видегь его не захочет. Нет, видеть его, Максима Сараева, обяза­ тельно захочет, все захотят: и директор, и воспитатели, и девчонки — те, что с ног его чуть не сбили, когда он с лестницы спрыгивал. Качаться еще приглашали, язык показывали... Как страшно, как плохо жизнь у него тут началась! Призовет директор, Иглицын Пал Палыч, стукнет об стол кулаком, осудит и выгонит. Егорку оставит, а его выгонит. Пошлют в трудовую колонию (есть ведь такие), из пионеров исключат, а он еще в комсо­ мольцы хотел поступать. По годам уже выходило ему идти в комсо­ мольцы... Но теперь-то что думать об этом? А может, спросят его, пой­ мут и простят? Должны же спросить, узнать, как все было? Ну и что? Ну, спросят, узнают и все равно не простят... З а нож разве прощают? И берег же он этот складник немецкий, хранил, от воров прятал. Знал бы дядя Андрон, покойник, для чего этот нож пригодится... Эх, да разве Максим сделал бы что плохое, если бы его не стали терзать, ду­ шить, если бы Кочер Оська не трогал, над портретом отца не издевался? Не поймешь, что творится в душе Максима, какие чувства его бу­ доражат, какие мысли в голову лезут. Все больно стало: и душу, и тело, виски разламывает, гуденье в ушах — как рой шмелей вокруг носится. Не может Максим успокоиться — мучается, липнут мысли, как паутина, и так и этак прикидывает дальнейшую свою жизнь. Никогда он не был жестоким к людям, но теперь ему вспомнилось все, что он делал плохого в жизни: кому досадил, насолил, кого обма­ нул, над кем издевался. Пташек зорил: дроздов, стрижей под яром. Сороки, вороны — эти не в счет, хотя теперь Максим знает, что и сороки, вороны — птицы то­ же полезные. Но этих ему и сейчас не жалко, а маленьких пташек... Без счету губили они с Пантиской их гнезда, вытряхивали яички рябенькие, пестренькие, голубенькие, кидали в рот под язык. Ругала за это их бабка Варвара, тетка Анна, Пантискина мать, ругала, но ведь не слушались — продолжали свое... Так, конечно, подумать — война была, голодно жили: там что бы ни съесть — лишь бы брюхо пустое набить... А гак ли уж голодно жили? Рыба, картошка были, жмыхи привозили свиньям — льняные, подсолнечные. Небось, Максиму известно теперь, что далеко- далеко отсюда, на западе, люди в войну не так бедовали, кору древес­ ную ели, опилки к муке подмешивали. Это был голод, жестокий, как

RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2