Сибирские огни, 1968, №4
запах пропитавшихся потом обносков. И ей захотелось убежать из на топленной до одури дежурки, снова оказаться на берегу мертвого озера, где истлевала ее лошадь. Старуха уборщица увела Настю к себе, в окраинный домик, постав ленный покойным мужем в начале тридцатых годов, когда судьба за бросила их с двенадцатилетним сыном из-под Пскова в степной край. Муж прожил недолго, а сын уже воевал, старуха жила одна и, в про стодушном расчете уберечь сына, искала повода пролить на страдающих людей копившуюся в ней доброту и ласковость. Она ни о чем Не спрашивала Настю, ждала, когда постоялка выпла чет горе, можно было подумать, что запаршивевшая деревенская баба, которой старуха давала картофель и половину пайкового хлеба, которой подливала горячего ч а й к ю, была для нее господним даром, наградой за трудную поселенческую жизнь. Ей нравилось исповедоваться перед этой еще более несчастливой, бездомной бабой, дарить ее своими надеж дами и наивными расчетами относительно далекой и непонятной войны. Старуха полагала, что и Настя добра и молчит не спроста, видно, горе ее таково, что нельзя ей пока говорить: кто хочет обмануть — не станет молчать. Только во сне постоялка тревожила старуху, спала неспокой но, металась, порой просыпалась от собственного крика, когда гарба за гарбой наезжали на грудь, кони били копытами в живот и в лицо и, ударившись об нее, взлетали вверх, и она видела разбитыми, кровавы ми глазами днища возов и бричку Сагайдака... За окном разгуливалась зима. Настя спустила ноги на пол, подо шла к окну, за которым- лежала широкая улица, с редко поставленными домами. Ветер гнал поземку,— снег пополам с пылью и песком,— изред ка проскакивали грузовики на полной скорости, будто город еще не на чался и они мчат по безлюдной степи. По ту сторону улицы водопровод ная колонка, там все время маячит кто-нибудь с ведрами. Бесцельно блуждающим глазам Насти открывалась лишь общая картина: серйе дома, угрюмый бег облаков, движение темных фигур. В доме холодно. Дрова и щепки лежат у нетопленой печки, открыта вьюшка и слышно, как гудит в дымоходе ветер. Настя надела грубые чулки, положенные старухой на табурет взамен ее истлевших, вязаные, овечьей шерсти носки, сапоги, густо умащенные жиром, верхнюю одеж ду, отстиранную старухой, пальто и зимний платок. Долгий час просидела она на табуретке одетая, положив на колени бездельные худые руки. Мысль не держалась чего-то одного, будто боя лась заглянуть в будущее, а только больно расшибалась о прошлое, о самое трудное, что было в прошлом, а если по пути подворачивалось и доброе, то и оно виделось Насте не таким, как было. Даже и та ночь, когда Сагайдак постучался к ней в холодный сарай, казалась ей отрав ленной глумливой хитростью Сагайдака. Приспичило ему при всех выйти из сарая, чтоб и Ганна Коваль, и Вера, и Фрося со Шпаком видели, что он добился своего, взял Настю, когда ему пришла охота. И получалось, что не было дня, когда б ее не норовили ославить, обделить, втоптать в грязь,— все потрудились над этим, и родная дочь тоже. Мелькнул было в памяти образ рыжего солдата с рукой в ржавых бинтах и гипсе, но и тут Настя ухитрилась сразу перескочить ко дню их разлуки, к щедрым дарам, которыми он откупался от Насти, к его жа лостливым словам об оставленной за Окой безгрешной жене, и солдат тоже вдруг обернулся пронырой и хитрецом. Но корыстнее всех были двое святош — Сагайдак со Шпаком,— они отняли у Насти дочь. Один украл Фросину душу, а другой, калека,— за него и Настя не пошла бы,— взял себе ее молодость и красоту... Настя заметалась по горнице,
Made with FlippingBook
RkJQdWJsaXNoZXIy MTY3OTQ2